Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Аквариум

Хазанов Борис Абрамович

Шрифт:

После этого наступило молчание, докатилось постукивание товарного поезда. Старый кобель нехотя поднялся, предложил прошвырнуться. Не знаю, заколебался Бабков. Я не одет. — А ты бы пошёл и оделся. — Я войду, а она проснётся. — Дурак ты, братец, я бы на твоём месте… — Мне кажется, заметил гость, в твоём возрасте пора бы уже забыть про такие дела. — Забыть? — возразил пёс. — Легко сказать!

Зверь вернулся, волоча одежду и ботинки, гость облачился в рубаху, подтянул узел галстука, погрузился в вытертые коверкотовые штаны, сунул ноги в ботинки, руки — в рукава пиджака со знаком на лацкане и прошёлся расчёской по редеющим кудрям. Три человека прошли по дороге, парень растягивал половинки своего инструмента, женщины пели, но, как в фильме с выключенным звуком, не было слышно ни музыки, ни голосов. Лев Бабков повернул голову им вослед, одна из девушек обернулась, ему показалось, что она узнала его.

День уже занимался, ядовито горели огни светофоров на перламутровом небе, через пути брели к платформе чёрные люди. Собака вбежала в зал ожидания, где одиноко сидела, составив ноги, в шинели и форменной фуражке, со старомодной сумочкой на коленях Анна Семёновна.

«Я уж думала, ты сбежал».

Подошла электричка. Пёс остался на платформе. Вошли в вагон. «В институт едешь?» — спросила она.

«Я думал, что мне всё это снится», — возразил Лев Бабков.

«Может, и снится, — сказала она зевая… — Попрошу предъявить проездные документы!» — бодро провозгласила Анна Семёновна, извлекла из сумки и надела на палец жетон. Навстречу им с другого конца вагона уже двигалась чёрная шинель контролёра Стёпы.

Тут, однако, произошло

нечто, явился некто.

Чудо Георгия о змие

С позолоченным деревянным копьём, наклонив остриё в дверях, с постной миной вошёл в вагон персонаж, чьё явление вызвало неодинаковую реакцию. Иные демонстративно зашуршали газетными листами, кто-то проворчал: «Много вас развелось». Некоторые приготовились слушать.

Кто-то спросил: «А разрешение у него есть?» — «Какое разрешение?» — «Разрешение на право носить оружие». — «Какое же это оружие, смех один». На них зашикали. Большинство же публики, навидавшись всего, никак не реагировало.

Человек стащил с головы армейскую пилотку. «Попрошу минуточку внимания, — воззвал он, и настала тишина. — Дорогие граждане, братья и сестры!»

«Православный народ, папаши и мамаши, разрешите представиться, я — святой Георгий. Расскажу вам, что со мной приключилось, расскажу, как есть, как дело было, а кому неинтересно, пусть читает газету».

Из уважения к баснословному персонажу проверка билетов была приостановлена; поезд спешил к Москве, это был удачно выбранный маршрут с немногими остановками.

Солдат продолжал:

«В первый день, как войну объявили, принесли мне сразу повестку и отправили на передовую. Вот залёг я с бутылкой в кювете И гляжу на дорогу, жду змея. С полчаса прошло, пыль показалась, задымилась дорога, вижу, змей едет с головы до ног в чешуе зелёной, шлем стальной на нём, сам в ремнях, в портупее, сапоги начищены, из себя видный. Вот подъехал он, глядит в бинокль — словно молнии, стёкла сверкают. Я в кювете сижу, затаился, подпустить хочу его поближе. Только тут он на цыпочки поднялся И в канаве меня надыбал. Увидал змей в канаве мой кемель, увидал пилотку со звездою, рассмотрел моё обмундированье, на ногах увидал обмотки и, слюнявую пасть разинув, стал вовсю смеяться надо мною…»

«Не кажется ли вам странным, ведь уже столько лет прошло», — сосед по лавке шепнул Льву Бабкову.

«Вы имеете в виду легенду?»

«Я хочу сказать, после войны прошло столько лет».

«Это вам так кажется, — возразил Бабков, — народ помнит войну».

«Да, но посмотрите на него. Сколько ему лет, как вы думаете?»

«А это вы у него спросите». Приближалось Нарбиково или какая там была следующая станция, поезд шёл, не сбавляя скорости, словно машинист тоже решил уважить сказителя.

«Стоит, гад, заложил лапу за лапу, а передней хлопает по брюху. По-ихнему, по-немецки лопочет, Дескать, что там время тратить, рус, сдавайся, куды ты суёшься с голой жопой с нами, змеями, сражаться! Поглядел я на него, послушал, сплюнул на землю, размахнулся и швырнул ему под ноги бутылку, сам упал, спиной накрылся, голову загородил руками. Тяжким громом земля сотряслася, пыль, как туча, небо застлала, а ему, суке, ничего не доспелось. Стоит себе целый-невредимый, сам себе под нос бормочет и копается в своём драндулете: повредил я, знать, его телегу. Между тем нет-нет да обернётся, пасть раззявит, дыхнёт жаром и обратно носом в карбюратор. Я вскочил — и гранат в него связку! Вижу, змей мой не спеша отряхнулся, из ноздрищ пыль вычихнул, утёрся, повернулся, встал на все четыре лапы, раскалил глазищи, надулся и ко мне двинул. Мама родная! Помолись хоть ты за мою душу, за свово горемычного сына!»

В вагоне расплакался ребёнок. Раздались голоса: «У-ти, маленький! — Гражданка, вы бы прошли в детский вагон. — Нельзя же так. — Мешаете людям слушать. — А чего его слушать-то. — Много их тут ходит. — Да нет такого вагона. — Небось, на пол-литра собирает. — Постыдились бы, гражданин. — Человек кровь проливал, а они… — Дитё плачет, а они всё недовольны. У-ти, маленький…»

«Что тогда было, сказать страшно. Выскочил я из кювета, побежал я змею навстречу, сам ору: ура! За Родину, в рот ей дышло! И всадил я своё копьё стальное в  хохотальник ему, в самую глотку. Сам не знаю, как оно вышло, только тут со змеем беда случилась: поразил его недуг внезапный аль кишку я ему проткнул какую, — проистёк он вонючею жижей, зашатался, рухнул наземь, шлем рогатый с него свалился, и настал тут перелом военных действий. И закрыл он один глаз свой червлёный, а потом второй глаз. Я и сам-то  еле жив, от жары весь спёкся, ядовитой вони надышался, в саже весь, лицо обгорело. Перед смертью змей встрепенулся и хвостом меня мазнул маленько. От удара я не удержался  и с копыт долой. Пролежали рядом с ним мы не знаю сколько, час ли, два, аль целые сутки. Только слышу, зовут меня: — Жора! Я глаза разлепил, — мать честная! Надо мной знакомая хвигура: наш лепила стоит в противогазе. — Жив, — кричит, — братуха, в рот-те дышло! Провалялся я в медсанбате  три недели, кой-как подлатался, а потом повезли меня дальше. В санитарном эшелоне-тихоходе. Ехал, трясся я на верхней полке, в Бога душу и мать его поминая. За стеклом меж тем предо мною всё тянулись составы и составы, эшелон стучал за эшелоном: то проедет солдатня с гармошкой, то девчат фронтовых полный пульман, то
платформы с зачехлёнными стволами.
Знать, не сгинула наша Россия, отдышалась, портки подтянула и всей силой своей замахнулась. Под конец везли пленных змеев, не таких, как мой, пожидее, погрязней и уж не таких гладких, и обутых в валенки из эрзаца. После них все кончились вагоны и поля пустые потянулись, перелески, жёлтые болота. Растрясло меня вконец, уж не помню, как добрался я, как сгрузился и проследовал в кузове до места. По тылам, по базам госпитальным наскитался я, братцы, вдоволь. Много ль времени прошло аль боле, стал я помаленьку выправляться. Тут опять жизнь моя переменилась: снюхался я с одной медсестричкой. Баб крутом меня было пропасть, но её я особо заприметил. Слово за слово, ближе к делу — клеил, клеил, наконец склеил. Как настанет её дежурство, так она ко мне ночью приходит. Так прожили мы, почитай, полгода, а потом я на ней женился. С нею я как сыр в масле катался, отожрался и прибарахлился. С рукавом пустым, с жёлтой нашивкой, морда розовая, на груди орден Славы, — как пройду, все меня уважают и по имени-отчеству называют».

Чудо Георгия о змие. Кода

Поезд остановился, и человек с золотым копьём прервал свою сагу. Вошли новые пассажиры; никто не вышел. Всё стихло, скучный пейзаж нёсся за окнами, кто-то дремал, кто-то было громко заговорил, на него зашикали, все ждали продолжения. «Как вы думаете, — шепнул сосед, — чем можно объяснить живучесть этой легенды?» — «Кто вам сказал, что это легенда», — проворчал Лев Бабков. «А известно ли вам, — не унимался сосед, — что папа Геласий, был такой римский папа, причислил Георгия к святым, известным более Богу, чем людям?» — «Неизвестно», — сказал Бабков. Вагон подрагивал, и летели в безвозвратное прошлое поля, дороги, грузовики перед шлагбаумами, чахлые перелески.

«Вот война окончилась, братцы», — сказал солдат.

«С Катей вместе мы тогда снялись, а ещё я снимался отдельно на коне, со щитом и в латах, с копиём, со знаменем на древке — как я, значит, змея сокрушаю. Всё, само собой, из картона, из подручных, как говорится, матерьялов, на фанере конь нарисован, я в дыру лишь морду просунул. Выпили мы тогда изрядно — я недели три колобродил… Пропил хромовые колёса и костюм, и Катин полушалок, и ещё кой-какие вещички. Было так, мамаши мои, многажды, аж ползком, бывало, возвращаюсь, аки змий, к домашнему порогу».

«Вот видите, — зашептал сосед, — я же говорю: известным более Богу, чем людям!»

«Никогда меня Катя не бранила, из любой беды выручала, всё терпела, главу держала, как я зелье изрыгал и закуску, и сама меня раздевала, на подушки с кружевом ложила под моим же знаменитым патретом… Все же есть еще во мне сознанье — стал я думать, куда податься, для чего себя приспособить. Пенсия моя небогата, знать, не много я на войне заработал, только слава, что Победоносец. Думал, думал, ничего не надумал, люди добрые подсказали, научили делать зажигалки. Хитрая, однако, машина: Крутанёшь колесечко, — другое вслед за ним тотчас повернётся и летучую искру высекает. Фитилёк бензиновый вспыхнет, и валяй, закуривай смело: ни огня не надо, ни спичек, ни кресала, и дождь тебе не страшен. Вот стою я раз на толкучке со своим самодельным товаром. Вдруг навстречу знакомая хвигура. Пригляделся я — мать честная! Да ведь это же Коля Чуркин, старый друг, фронтовой лепила, что меня с поля боя вынес, на тележке безногий едет. Сам кричит: „Здорово, пехота! Чем торгуешь, каково жируешь?“ Не нашёл я, что ответить Коле, молча я к нему наклонился, обнялся с ним и расцеловался. Выпили мы с ним ради встречи. Говорит мне Коля: „Эх ты, дура, что ты, дура, жисть свою корёжишь? Брось-ка ты свои зажигалки, а займись делом поумнее…“ Стал смекать я, мозгами раскинул и придумал, наконец, стаканчик. Дело это, братцы, такое: много их, желающих выпить, у подъездов и по магазинам, в подворотнях аль просто на воле. У кого и деньги в кармане, у кого в руках поллитровка, а разлить во что — не имеют. Вот и пьют на троих некультурно, каждый маму ко рту прикладает да, глядишь, утереться забудет, а какой он, кто его знает: может, он гунявый аль гундосый, может, у него во рту зараза. Тут я к ним как раз приближаюсь, не спеша, солидной походкой, мол, не нужно ль, ребята, подмоги, обслужить культурно, кто желает. У меня при себе бумага, а в бумаге у меня селёдка, чесночку зубок — кто желает, — для хороших людей не жалко, для кого и яблочко найдётся. Опосля достаю стаканчик. Люди ценят такое вниманье, заодно и мне наливают. Тут, глядишь, беседа начнётся, расскажу им чудо о змее, а они нальют мне по второму. Ах, прошли давно те денёчки. Уж давно моя Катя сбежала и с подушками, и с детями. А таких, как я, со стаканом, развелось немало в округе, и моложе меня, и шустрее. Чуть я сунусь, уж там свои люди, и рассказы мои неинтересны. Уж никто в чудеса не верит, и до лампочки им Георгий…»
Поделиться с друзьями: