Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Алая буква (сборник)
Шрифт:

Не правда ли, чудесная перспектива? Не то чтобы досмотрщик в моем лице применил этот жизненный урок к себе или признал, что будет совершенно разрушен либо продолжением службы, либо уходом с нее. И все же мои рефлексии были не слишком приятны. Я начал поддаваться меланхолии и тревожиться, постоянно заглядывая в себя, чтобы найти, какие из немногих моих талантов исчезли и до какой степени дошел ущерб оставшимся. Я пытался подсчитать, сколько еще смогу оставаться в таможне и при этом действовать как мужчина. Признаться по правде, то было главное мое опасение (поскольку такого тихого человека, как я, ни за что не уволят, а чиновникам не свойственно увольняться с должности), заключавшееся в том, что я, скорее всего, поседею и одряхлею, оставшись досмотрщиком, и могу превратиться во второе животное, подобное старому Инспектору. Ведь могло быть и так, что томительное течение официальной жизни, ожидавшее меня последующие годы, поступило бы со мной точно так же, как с этим почтенным другом, – сделало бы обеденные часы главным ядром дня, с тем, чтобы оставшееся время я проводил, как старый пес, в дремоте на солнышке или в тени. Ужасная перспектива для человека, который считал лучшим определением счастья в жизни полноценное обладание всеми своими возможностями и способностями. Но все это время я тревожился зря. Провидение готовило мне куда лучшее будущее, чем я был способен представить.

Выдающимся событием в третий год моего пребывания на должности – если следовать тону «П. П.» – были выборы президента,

на которых победил генерал Тэйлор. Это крайне важно для полного понимания преимуществ должностного положения, видеть последствия прихода новой, враждебной администрации. Позиция чиновника в таком положении крайне печальна, невозможна, невыносима даже для самого отчаявшегося смертного, благоприятный исход невозможен при любом выборе, и все же порой выясняется, что худшее из событий внезапно оказалось лучшим. Но то был странный опыт для человека, обладающего гордостью и чувствительностью, – знать, что его интересы во власти людей, которые не любят его и не понимают и которые, при той или иной потребности, скорей казнят его, чем помилуют. Странно было для того, кто все время сохранял спокойствие, наблюдать, как в часы триумфа растет кровожадность, и сознавать, что направлена она в том числе на него самого! Мало что в людской природе может сравниться с отвратительностью этой тенденции – я наблюдал людей, которые были ничуть не хуже своих соседей и становились жестокими просто потому, что обрели силу причинять другим вред. Если бы гильотина в качестве решения должностных проблем, была реальной, а не самой подходящей из метафор, я искренне уверен, что активные члены победившей партии были бы весьма рады возможности обезглавить нас всех и благодарили бы Небо за эту возможность! И кажется мне – спокойному и любопытному наблюдателю как побед, так и поражений, что этот яростный и жесткий дух злобы и мстительности не был присущ моей партии во время многих ее триумфов, в той мере, в которой его демонстрировали виги. Демократы занимают должности, как правило, поскольку нуждаются в них, и потому что такова многолетняя практика политической борьбы, которую, до заявления иного строя, осуждать можно лишь из трусости и слабости. Но долгая привычка к победам сделала демократов щедрыми. Они знают, как щадить, если есть подобная возможность, а когда наносят удар, их секира остра, но редко отравлена злой волей; к тому же у них нет постыдной привычки пинать голову, которую они только что отсекли.

Выражаясь кратко, как бы ни было неприятно мое затруднительное положение, я видел немало причин поздравить себя с тем, что я на стороне проигравших, а не победителей. Если прежде я не относился к преданным партийцам, то теперь начал, и в пору страданий и напастей очень четко ощутил, какой партии я отдаю предпочтение; не без определенного сожаления и стыда за то, что шансы удержаться на должности у меня куда выше, чем у моих собратьев-демократов. Но кто способен заглянуть в будущее хоть на дюйм дальше собственного носа? Моя голова полетела первой.

И то был редкий, если не первый в истории случай, когда человек воспринимал потерю головы лучшей переменой в своей жизни. И все же, как и в большей части наших неприятностей, даже таких серьезных, есть вероятность исцеления и утешения, если пострадавший попытается взять лучшее, а не худшее из того, что случилось с ним. В моем конкретном случае утешающие меня аргументы были буквально под рукой и практически появлялись в моих размышлениях задолго до того, как действительно мне понадобились. В свете моей предыдущей усталости от должности и нерешительных мыслей об отставке мое везение чем-то напоминало везение человека, который размышлял о суициде и, потеряв всякую надежду, наткнулся на возможность стать жертвой убийц. В таможне, как ранее в Старой Усадьбе, я провел три года – срок достаточно долгий для успокоения уставшего мозга: достаточно долгий, чтобы стряхнуть старые привычки рассудка и создать место для новых; достаточно, если не слишком, долгий, для неестественного уклада жизни, для труда, который не приносит ни радости, ни пользы ни одному человеку, и возможности воздерживаться от работы, которая как минимум успокоила бы мои тревожные порывы. И более того, несмотря на бесцеремонное выселение, бывший досмотрщик не был слишком уж недоволен тем, что виги посчитали его врагом; ведь его бездеятельность в делах политических, тенденции свободно парить в широком и тихом просторе, доступном всему человечеству, вместо необходимости на узких тропах расходиться в разные стороны братьям из одной семьи, – все это порой заставляло его брата демократа задумываться, действительно ли он их друг. Ныне, после того как он заслужил мученический венец (хоть и не имел больше головы, чтобы носить его), все точки были расставлены. Наконец, как бы ни был незначителен его героизм, он считал более почетным свое свержение вместе с партией, которой он принадлежал, нежели возможность остаться одиноким выжившим, в то время как более достойные собратья пали; остаться, чтобы затем, после четырех лет пребывания на милости враждебного руководства, заново определять свою позицию и умолять о еще более унизительной милости у руководства дружественного.

В то время пресса подхватила мое дело, и пару недель меня таскали по периодическим изданиям, в моем обезглавленном состоянии, как Всадника без головы из рассказа Ирвинга, жуткого и мрачного, жаждущего погребения, которое положено политическому мертвецу. Но то была моя метафорическая личность. Реальное же человеческое существо в моем лице сохранило голову на плечах и пришло к выводу, что все к лучшему. А затем вложило деньги в чернила, бумагу и стальные перья, открыло давно простаивающий впустую письменный стол и снова посвятило себя литературе. И на сцену вышли литературные изыскания моего предшественника, мистера досмотрщика Пью. Заржавев от долгой неподвижности, механизм моего интеллекта требовал времени, чтобы запуститься и работать над историей с хоть каким-то подобием эффективности. Но даже тогда, хоть все мои мысли и были поглощены задачей, глаза уставали от жесткости и мрачности результата, слишком мало согретого лучами солнца, почти не оживленного нежными и знакомыми воздействиями, которые сглаживают почти любую сцену природы и реальной жизни, и, без сомнения, должны так же смягчить их описание. Этим далеко не очаровательным эффектом я обязан, наверное, периоду с трудом достигнутой революции, которая все еще бурлила, творя историю. Впрочем, это не объясняет недостатка бодрости в сознании писателя: он был счастливее, блуждая во мраке фантазий, лишенных солнца, чем когда-либо с тех пор как покинул Старую Усадьбу. Некоторые более краткие заметки, которые в дальнейшем собрались в полноценный том, также были написаны в период моего непреднамеренного отстранения от перипетий и почета общественной жизни, а остальные собраны из периодики и журналов настолько давних, что они прошли полный цикл и вернулись, обретя определенную новизну. Продолжая метафору о политической гильотине, весь этот том можно озаглавить «Посмертные записки обезглавленного досмотрщика», а очерк, который я сейчас подвожу к концу, слишком автобиографичен для того, чтобы публиковать его при жизни, но простителен джентльмену, который пишет из мира потустороннего. Да пребудет мир во всем мире. Благодарю своих друзей. Прощаю всех своих врагов. Поскольку ныне я в обители тишины.

Моя жизнь в таможне кажется теперь далеким сном. Старый Инспектор, к крайнему моему сожалению, не так давно погибший, будучи сброшен лошадью (иначе наверняка жил бы вечно), и все другие достойные персонажи, что сидели с ним в приемной таможни, кажутся мне теперь лишь тенями: седоволосыми морщинистыми образами, с которыми играло мое воображение,

а теперь позабыло о них навсегда. Купцы – Пингри, Филипс, Шепард, Аптон, Кимбалл, Бертрам, Хант – эти и многие другие имена, что были такими привычными моему слуху еще шесть месяцев назад, – эти люди, движения судов, что, казалось, занимают такую важную позицию в нашем мире, – как мало времени потребовалось, чтобы отдалить меня от них не только в действиях, но и в воспоминаниях. Я уже с трудом припоминаю их лица и имена. Вскоре точно так же мой родной город будет являться мне в дымке памяти, в тумане, что клубится вокруг и внутри, словно Салем не часть реальной земли, а разросшийся город в облаках, населенный лишь воображаемыми людьми в деревянных домах, что бродят по знакомым коротким улочкам и главной, длинной и неприглядной. Отныне он перестает быть реальностью моей жизни, я обитаю в другом месте. Мои добрые горожане не будут слишком сожалеть обо мне, поскольку (хоть я и надеялся, и немало, что своими литературными попытками обрету некую значимость в их глазах, заслужу приятные воспоминания о себе в месте, где жили и упокоились столь многие мои предки) здесь никогда не было искренней атмосферы, так необходимой литератору для наиболее плодотворного труда. Мне будет лучше среди других лиц, и нелишне сказать, что эти, знакомые, все так же неплохо будут обходиться без меня.

Возможно, однако, – о радостный полет моей мысли! – что праправнуки нынешнего населения порой будут с теплотой размышлять о борзописце минувших дней, когда антиквар дней грядущих в числе прочих знаменательных для истории города мест упомянет расположение городской водокачки.

1

Дверь тюрьмы

Толпа бородатых мужчин, в тусклой одежде и серых широкополых остроконечных шляпах, вперемежку с женщинами, спрятавшими волосы под чепцы или стоящими с непокрытыми головами, собралась перед деревянным зданием с массивной дубовой дверью, усеянной железными гвоздями.

Основатели новой колонии, какую бы Утопию человеческих добродетелей и счастья ни планировали изначально, неминуемо распознавали среди самых ранних своих прагматичных потребностей необходимость отвести часть девственной земли под кладбище и еще одну часть – под постройку тюрьмы. Согласно этому правилу, вполне можно предположить, что праотцы Бостона построили первую тюрьму где-то в окрестностях Корнхилла, почти одновременно с тем, как разметили первое место погребения, на участке Айзека Джонсона и вокруг его могилы, которая впоследствии стала центром всех приходских захоронений на старом церковном кладбище Королевской часовни. Совершенно логично, что спустя пятнадцать-двадцать лет после основания города деревянная тюрьма уже выцвела от погоды, покрылась пятнами и приобрела другие признаки возраста, придававшие еще более мрачный вид ее коричневому хмурому фасаду. Из-за ржавчины на тяжеловесной оковке дубовая дверь выглядела более древней, чем любое другое творение Нового Света. Как и все, относящееся к преступлениям, это место, казалось, не имело поры юности. Перед отвратительным зданием, между ним и проезжей частью улицы, находилась лужайка, густо заросшая лопухом, лебедой, дурманом и прочими сорняками, которые, похоже, нашли нечто родственное с землей, так рано породившей черный цветок цивилизованного общества – тюрьму. Но по одну сторону от прохода, пустив корни почти что в самый порог, рос куст дикой розы, покрытый теперь, в июне, нежными цветами, которые словно предлагали свой аромат и хрупкую красоту узнику, когда он входил, и приговоренному преступнику, когда тот выходил навстречу своей судьбе, – как свидетельство того, что в глубине сердца Природа способна пожалеть и смилостивиться над ним.

Жизнь этого розового куста, по странному стечению обстоятельств, хранила сама история. Однако просто ли он уцелел посреди суровой старой дикости, пережив падение гигантских сосен и дубов, изначально осенявших его своей тенью, или, согласно вере и утверждениям почтенных жителей, вырос под ногами праведной Энн Хатчинсон, когда она вошла в тюремную дверь, не нам решать. Обнаружив его прямо на пороге нашей повести, которая вот-вот должна явиться к нам из этого зловещего портала, мы едва ли можем поступить иначе, нежели сорвать один из его цветов и предложить читателю. Он может послужить, как мы смеем надеяться, символом благоуханного цвета морали, который можно найти на жизненных путях или обнаружить в конце истории о человеческой слабости и печали.

2

Рыночная площадь

Лужайка перед тюрьмой на Тюремной улице в то летнее утро двухвековой давности была заполнена довольно большим количеством обитателей Бостона, и все их взгляды были буквально прикованы к окованной железом дубовой двери. Среди любого другого населения или в более поздние периоды истории Новой Англии мрачная суровость, от которой каменели черты бородатых физиономий этих добрых людей, предвещала бы приближение некоего отвратительного события. Ее можно было счесть не чем иным, как предвкушением казни какого-нибудь преступника, мятежника, которому законный трибунал подтвердил назначение публичного наказания. Но, учитывая раннюю суровость пуританского характера, подобную трактовку нельзя было считать несомненной. То вполне мог бы быть нерасторопный раб или непочтительное дитя, которого родители отдали гражданским властям для увещевания у столба для порки. То мог бы быть один из антиномийцев, квакер или приверженец иной неортодоксальной религии, которого собирались изгнать из города, или индеец, бездельник и бродяга, которого огненная вода белых людей заставила дебоширить на улицах, а теперь их же плети должны были вернуть в тень леса. Могла быть также и ведьма, вроде старой миссис Хиббинс, вдовы мирового судьи, отличавшейся мерзким характером и приговоренной к виселице. В любом случае та же суровость поведения была бы свойственна зрителям, как и положено людям, для которых религия и закон почти равнозначны и настолько тщательно перемешаны в сознании, что самые мягкие и самые жестокие акты публичного наказания были для них равно отвратительны и достойны почитания. Сочувствие, которое мог искать нарушитель закона в подобных зеваках у эшафота, было холодным и скудным. С другой стороны, наказание, которое в наши дни ограничилось бы насмешками и дурной славой, тогда облекалось таким же достоинством, как сама смертная казнь.

Стоило отметить, что в летнее утро, когда наше повествование начинает свой путь, женщины, присутствовавшие в толпе, казалось, были особенно заинтересованы в том, какое именно наказание будет вынесено нарушителю. Те времена не настолько располагали к изысканности, чтобы носительницы пышных юбок с фижмами из чувства пристойности удерживались от выхода в подобное общество и, при случае, от проталкивания своих не столь уж мощных тел в самую густую толпу, как можно ближе к эшафоту. Морально, равно как и физически, те жены и девы, порожденные старой Англией и продолжившиеся в милых наследницах, были сшиты из куда более плотной ткани, нежели те, кто появился спустя шесть или семь поколений; поскольку, следуя цепи наследования, каждая последующая мать передавала своему чаду чуть более слабый румянец, более тонкую и мимолетную красоту, не такую коренастую фигуру, а порой и характер меньшей силы и твердости. Женщины, стоявшие у тюремной двери, не отошли и на полвека от времени, когда мужеподобная Елизавета была вполне приемлемой представительницей их пола. Они были ее соотечественницами, вскормленные ростбифом и элем своей родной земли, и духовные их потребности едва ли были изысканней телесной пищи. Яркое утреннее солнце освещало широкие плечи и весьма объемные бюсты, сияло на круглых румяных щеках, созревших еще на далеком острове и не успевших побледнеть и осунуться в атмосфере Новой Англии. Помимо этого их отличала прямота и полнота речи, которой отличалось большинство упомянутых матрон, наверняка поразившая бы нас в наше время как содержанием, так и громкостью изложения.

Поделиться с друзьями: