Албазинец
Шрифт:
– Значит, вот ты каков, Шайтан? Слыхали, слыхали – как же не слыхать? Помнится, даже даурский князь Лавкай о тебе говорил. Вроде как ты у него лошадей увел.
– Было дело, – усмехнулся главарь.
– Ну а я давно с тобой хотел познакомиться, – неожиданно проговорил казак.
Шайтан недоуменно посмотрел на него.
– И чиво это? Может, в полон хотел меня взять и на березе вздернуть?
– Да нет, – поморщился Ефим. – Напротив. Помощи хотел от тебя поиметь.
И он стал с жаром рассказывать татям о том, как его тяготит казацкая служба, как он ненавидит всех казаков и особенно тех, кто чинит ему обиду. Разбойные люди слушали его, не перебивая, а когда он кончил говорить, шороглазый
– Не верю я ему! Давай, атаман, я ему лучше кишки выпущу. Коль отпустим – он сюда казаков приведет.
Но главарь был человеком дошлым и имеющим дар глядеть в душу человека.
– Да нет, этот казак не врет. По глазам его вижу, что он такой же вор, как и мы. А то и хуже, – добавил он. – Вишь, глаза-то какие мутные. И душа такая же у него мутная. Этот будет нам служить.
С тех пор Шайтану было известно все, что творилось в Албазине. Вот и сейчас Верига ехал к разбойным людям, чтобы сообщить им о предстоящем отъезде атамана. А еще он будет просить главаря, чтобы тот со своими людьми устроил казакам засаду, дабы перебить их всех до одного.
«И тогда Амур будет наш, – скажет он при встрече Шайтану. – Всех татей с земли русской соберем и устроим здесь свое царство. Вот уж погуляем!»
5
Распрощавшись с Ефимом, Федор оседлал Киргиза и отправился в Монастырскую слободу. Он-то думал отыскать бронного мастера в кузнице, а увидел его бегущего по проселочной дороге мимо череды убогих крестьянских изб. Впереди, с криком и плачем, прихватив руками полы сарафанов, спасались бегством две его дочки – Любашка и Варька. Что они там натворили – лишь Богу известно, только Платон вконец все-таки догнал их. Содрав с Варьки плетеную опояску, он начал остервенело хлестать ею дочерей. Те визжали на всю слободу, просили пощады, но Платон был неумолим. И только рука Федора остановила его.
– Ты что это, Платон, разошелся? – вырвав из его рук опояску, спросил он. – Али прогневали тебя твои красавицы?
Тот засопел. Его огромные ноздри, словно кузнечные горны, стали бешено и широко раздуваться, обдавая огнем взлохмаченную рыжую бороду. Суровый он был, Платон, хотя, говорят, быстро отходчивый.
– Красавицы! – передразнил он казака. – Вот выпорю их как сидоровых коз, а потом в темном сельнике продержу до утра, тогда узнают, как по ночам блудить.
– Да неужто блудят? – усмехнулся казак и поглядел на Платоновых девок. Те стояли ни живы ни мертвы, боясь, как бы тятька снова не стал их бить.
– Еще как блудят! – сверкнул кузнец глазами. – Вот вымажут люди нам дегтем ворота – как будем жить?
Он обреченно посмотрел на дочерей.
Девки снова в слезы.
– Да не блудили мы, тятенька, ей-Богу, не блудили! – клялась старшенькая, шестнадцатилетняя Любашка. – Мы лишь на лавочке с парнями посидели.
Платон яростно тыкнул пальцем куда-то в сторону.
– А не я ль тебя там… на сеннике вчерась вечером с казацким сынком застукал? Что, забыла? – во гневе спросил Платон.
Поразмыслив о чем-то немного, он перевел взгляд на Опарина:
– А ведь это твой паренек-то был! – сказал он ему. – Женихаться в Монастырщину с дружками бегают. Чай, своих-то девок мало – вот они к нам.
Федор не поверил ему.
– Да как же мой-то, когда они с товарищами целыми днями на пустыре играются? – сказал он.
– А ты спроси Любку-то – она тебе и скажет, – невесело проговорил кузнец.
Федор перевел взгляд на Платоновых дочерей.
– Ты что ль Любка? – указал он нагайкой на старшую.
Та шмыгнула носом.
– Я не Любка, я Любаша. Любкой только тятенька меня во гневе зовет, – сказала она.
– Ну Любаша, так Любаша, – согласился казак. – Ну так скажи мне, Любаша, правду твой отец говорит?
Та
кивнула головой и опустила глаза.– Ишь ты! – подивился Федор. – И кто ж из моих-то? Петр али Тимоха?
– Петя…
Федор покачал головой.
– Да, наш пострел везде поспел, – проговорил он. – Ну и давно это у вас?
– Давно, – ответила Любаша и как бы нечаянно уронила на высокую девичью грудь свою тяжелую пшеничную косу, выбившуюся из-под светлого ситцевого платка. – С прошлого лета. Тогда на Купалу и познакомились.
Федор посмотрел на Платона.
– Ну и что ж тут дурного, Платон Иванов? – сказал он ему. – Мы ведь тоже были с тобой молодыми. Чиво им мешать? Пусть женихаются. Надо ж когда-то начинать.
Платон сжал кулаки.
– Все равно не дам девкам по сенникам лазать. Не девичье это дело. Вот выйдут замуж – тогда другой разговор, – жестко изрек он.
Федор улыбнулся.
– Так ты, поди, и с завалинок их гоняешь, – мирно заявил он. – А где ж молодым тогда встречаться?
Любаша благодарно посмотрела на Федора. Глаза ее синие, словно здешнее небо, лучистые. Кость крепкая – в отца. Такая десятерых моему Петьке родит и глазом не моргнет, удовлетворенно подумал казак и погладил свою густую светлую бороду. Так он делал всегда, когда был чем-то доволен.
– Не хотел я девок рожать, да Бог сыновей не дал, – вздохнул Платон. – Ведь когда сучка в доме – все кобели округ собираются. Ты думаешь, только твой сынок возле нашей избы отирается? Как бы не так! У ей, – он кивнул на Любашу, – этих самых женихов пруд пруди.
– А вот и неправда! – вспыхнула Любаша. – Я только с Петей дружу, а остальных и не замечаю.
Платон фыркнул.
– Не замечает она! А Захарка, сын Демьянов? Не с ним ли я тебя в прошлый раз там же на сеннике прижучил? Что покраснела? Али не так все было?
У Любаши страх и отчаяние в глазах. Господи, что подумает о ней Петин отец?
– Тятя, как ты можешь! – в сердцах воскликнула она и тут же бросилась бежать. Варька за ней.
– Зря ты дочек-то обижаешь, – выговорил Платону казак. – Ведь это твоя надежа. Ну кто тебе в старости, кроме них, стакан воды поднесет?
Платон усмехнулся.
– Но пока-то я сам себе и меду налить могу, – произнес он. – Чай, не старик еще.
Что и говорить, до старости Платону было еще далеко. Здоровье, оно в глазах. А они у него живые, ясные. Лишь иногда затуманиваются грустью или же наливаются кровью, когда он бывает зол.
Вот и походка у него молодая, твердая. И сам он молод и крепок, словно тот могучий кедр, что растет у него на заднем дворе. Силой он не любил хвастать, однако иногда в минуты душевного подъема мог и продемонстрировать ее соседям. Брал, к примеру, кочергу и завязывал ее в узел, а потом просил, чтобы кто-нибудь этот узел развязал. Но кто ж развяжет? И тогда Платон сам брался за дело. Так что уже скоро кочерга принимала свой обычный вид.
У него было вечно опаленное печным жаром строгое лицо. Волосы пшеничные, опоясанные тонкой сыромятью. Одеву носил простую, несмотря на достаток. Ведь у кузнеца, говорят люди, что стукнул, то гривна. Летом – обыкновенная посконная рубаха навыпуск да холщевые портки, засунутые в опорки [51] , по праздникам – ичиги [52] с пришивными подпятниками. Зимой овчина, шапка волчья да унты.
51
Опорки – изношенные сапоги с отрезанными голенищами.
52
Ичиги – кожаные сапоги без каблуков.