Александр Блок и его время
Шрифт:
«Образованные и ехидные интеллигенты, поседевшие в спорах о Христе и антихристе, дамы, супруги, дочери, свояченицы в приличных кофточках, многодумные философы, попы, лоснящиеся от самодовольного жира… зная, что за дверями стоят нищие духом и что этим нищим нужны дела. И вот — один тоненький, маленький священник в бедной ряске выкликает Иисуса, — и всем неловко, один честный, с шишковатым лбом, социал-демократ злобно бросает десятки вопросов, а лысина, елеем сияющая, отвечает только, что нельзя сразу ответить на столько вопросов. И все это становится модным, уже модным — доступным для приват-доцентских жен и для благотворительных дам. А на улице — ветер, проститутки мерзнут, люди голодают, людей вешают, а в стране — реакция, а в России — жить трудно, холодно, мерзко. Да хоть бы все эти нововременцы, новопутейцы, болтуны — в лоск исхудали от собственных исканий, никому на свете, кроме „утонченных натур“, не нужных, — ничего в России не убавилось бы и не прибавилось!»
Если интеллигенция все более пропитывается «волею к смерти», то народ искони носит в себе «волю
Гоголь и многие русские писатели любили представлять себе Россию как воплощение тишины и сна; но этот сон кончается; тишина сменяется отдаленным и возрастающим гулом, непохожим на смешанный городской гул.
Тот же Гоголь представлял себе Россию летящей тройкой. «Русь, куда же несешься ты? Дай ответ». Но ответа нет, только «чудным звоном заливается колокольчик».
Тот гул, который возрастает так быстро, что с каждым годом мы слышим его ясней и ясней, и есть «чудный звон» колокольчика тройки. Что, если тройка, вокруг которой «гремит и становится ветром разорванный воздух, — летит прямо на нас? Бросаясь к народу, мы бросаемся прямо под ноги бешеной тройке, на верную гибель.
Отчего нас посещает все чаще два чувства: самозабвение восторга и самозабвение тоски, отчаянья, безразличия? Скоро иным чувствам не будет места. Не оттого ли, что вокруг уже господствует тьма? Каждый в этой тьме уже не чувствует другого, чувствует только себя одного. Можно уже представить себе, как бывает в страшных снах и кошмарах, что тьма происходит оттого, что над нами нависла косматая грудь коренника и готовы опуститься тяжелые копыта».
«Словом, как будто современные люди нашли около себя бомбу; всякий ведет себя так, как велит ему его темперамент; одни вскрывают обойму, пытаясь разрядить снаряд; другие только смотрят, выпучив от страха глаза, и думают, завертится она или не завертится, разорвется или не разорвется; третьи притворяются, что ровно ничего не произошло, что круглая штука, лежащая на столике, вовсе не бомба, а так себе — большой апельсин, а все совершающееся — только чья-то милая шутка; четвертые, наконец, спасаются бегством, все время стараясь устроиться так, чтобы их не упрекнули в нарушении приличий или не уличили в трусости».
* * *
«И потому, хотим мы или не хотим, помним или забываем, — во всех нас заложено чувство болезни, тревоги, катастрофы, разрыва. Это чувство разрыва никто не станет отрицать в целом, но чуть только попытаешься перевести его на конкретное, — немедленно найдутся ярые отрицатели болезни и защитники своей цельности. <…> Если заговоришь о том, что неблагополучно ни в одной семье, сейчас же найдется семьянин, который скажет, что он живет 25 лет в мире и согласии с женой и детьми. Если скажешь, что наука бессильна перед провалом южной Италии, сейчас же поднимется геолог и заявит… что наука если еще и не совсем победила природу, то через 3000 лет победит» [26] .
* * *
«Самые живые, самые чуткие дети нашего века поражены болезнью, незнакомой телесным и духовным врачам. Эта болезнь — сродни душевным недугам и может быть названа „иронией“. Ее проявление — приступы изнурительного смеха, который начинается с дьявольски-издевательской, провокаторской улыбки, кончается — буйством и кощунством. <…> С теми, кто болен иронией, любят посмеяться. Но им не верят, или перестают верить.<…> Не слушайте нашего смеха, слушайте ту боль, которая за ним. Не верьте никому из нас, верьте тому, что за нами» [27] .
* * *
«Не все можно предугадать и предусмотреть. Кровь и огонь могут заговорить, когда их никто не ждет. Есть Россия, которая, вырвавшись из одной революции, жадно смотрит в глаза другой, может быть более страшной» [28] .
26
1908 год. — Примеч. Н. Б.
27
1908 год. — Примеч. Н. Б.
28
1913 год. — Примеч. Н. Б.
Вот о чем размышлял Блок в годы, последовавшие за первой русской революцией. И московским, и петербургским символистам одно казалось несомненным: Блок уже не был Певцом Прекрасной Дамы; он стал человеком современной России; с больной совестью, полный неутолимой тоски, он трезво смотрел в будущее. Он перерос свою школу, перерос учителей: он не страшился слов, не стыдился слез.
Глава XII
Все три части первой книги стихов Блока проникнуты глубоким внутренним единством. Но со второй книгой, созданной между 1904 и 1908 годами, дело обстоит иначе. Она включает цикл «Пузыри земли», так неприятно поразивший Белого; «Город», навеянный прогулками по злачным местам петербургских пригородов; цикл «Вольные мысли», написанный белым десятисложным стихом; множество стихов, посвященных Волоховой («Снежная маска», «Фаина»), и, наконец, «Разные
стихотворения». В них сильнее всего отразился путь, пройденный Блоком за эти годы.Мир никогда не представлялся Блоку совершенно непроницаемым: сквозь него он всегда прозревал многое другое, более великое, глубокое, значимое и существенное. После революции и пережитого им внутреннего кризиса, в начале первого года возмездия (1908), мысли Блока приобрели новую направленность. Он вдруг осознал, насколько хрупко все, что его окружает. Сквозь каменные стены стал проглядывать остов, под теплой живой плотью угадывался скелет. Все внешнее скоро рухнет, кончится привычная жизнь, может быть, вся страна погибнет! Его терзает эта засевшая в нем мысль. Он пытается бороться с предчувствием. Но сказал же Достоевский, что однажды Петербург «исчезнет как дым». А что, если исчезнет и вся Россия? Что, если солнце и ветер развеют этот туман, и на тысячи верст вокруг останутся лишь безмолвие, болота, леса, да бескрайние дикие степи? Вся Русь сгинет вместе со своей предумышленной столицей. Хотя столица эта прекрасна, прочно закована в гранит. Но ведь и Рим был надежно защищен? Подобно тому, как на развалинах Римской империи возникла Италия, что-нибудь появится на месте России. Возможно, это что-то будет прекрасно и некоторым туристам полюбится даже больше, чем древние памятники. Но прежней России не останется. Погиб Рим, и вслед за ним погибнет Русь.
Ты видишь ли теперь из гроба, Что Русь, как Рим, пьяна тобой? —так писал Блок в стихотворении, посвященном Клеопатре.
А вместе с Петербургом исчезнет и целая эпоха, великая эпоха в русской поэзии, начало которой положил Пушкин. Так в один день сгинут оба дара Петра Великого.
В «Ночной фиалке» Блок впервые заговорил о прозрачной оболочке города. Время остановилось, все застыло, погрузилось в сон. По берегам Невы тысячелетние герои в глубоком оцепенении мечтают, созерцая море. Быть может, спустя две тысячи лет они также будут смотреть прямо перед собой, и лишенная возраста дочь владыки, потомка викингов, по-прежнему будет прясть день за днем, век за веком. Здесь впервые Блок выразил, как хрупка жизнь, как непрочны декорации, до сих пор казавшиеся незыблемыми. И нами овладевает предчувствие, что, если все это однажды исчезнет, закончится и славный этап русской литературы, последним представителем которого был Блок.
Все обречено на гибель. Не приходится сомневаться, что Блок — в своих стихах, статьях, дневниках, письмах — глашатай тревоги. Но ему не желают верить, его не хотят услышать. Одни углубились в теоретические рассуждения о символизме, другие увлеклись политикой, погрязли в запутанных религиозных диспутах. Двадцатилетние, хлопая дверями, врываются в литературу с твердым намерением развенчать идеи Белого и Вячеслава Иванова. Ремизов и Сологуб — возможно, единственные, кто его понимает, но оба они слишком поглощены собственными размышлениями и творчеством.
Представители левых партий не разглядели в Блоке предвестника революции; их вкусы безнадежно устарели, они были глухи ко всему новому в искусстве и видели в нем лишь пустого эстета и декадента. Ненавистные Блоку либералы, казавшиеся ему воплощением буржуазного духа, справедливо считали его своим врагом и упрекали в том, что он, предсказывая страшное будущее, своим похоронным звоном мешает людям спокойно спать.
Блок неотделим от того мира, которому суждено погибнуть; он различает в самом себе признаки этого сползания в пропасть. Его тревога приобретает мировой размах; грядущая катастрофа сулит гибель всему, что ему дорого: жизни в Петербурге, покою Шахматова, самому обществу, всему жизненному укладу — все это будет сметено той же неумолимой роковой силой, что разрушила его семейный очаг.
О, если б знали, дети, вы, Холод и мрак грядущих дней! [29]Он не ведает страха — только отчаяние. И не пресловутая славянская покорность судьбе мешала ему действовать. Все дело в его удивительно трезвом взгляде на вещи.
1908 год стал для него первым годом возмездия. В одной из его записных книжек (за ноябрь 1908 года) мы находим следующие отрывки, позволяющие судить о душевном состоянии Блока:
29
И не один он так думал. Философ Константин Леонтьев (1831–1891) утверждал, что тысяча лет русской истории «представляются гранью, через которую не перешло ни одно из прежде бывших государств славянских». Леонтьев пришел к этому выводу в результате длинной цепи рассуждений, основанных на знании истории. Блок это понял (и пережил) интуитивно. — Примеч. Н. Б.
«Все тихо. Вдруг из соседней комнаты голос его: А-а! А-а!
— Что с тобой? Что с тобой? <…>
Выбегает, хватаясь за голову.
— Как все странно кругом. Я видел сон. Раздвинулся занавес. Тащутся сифилитики в гору. И вдруг — я там! Спаси меня!
— Только бы ребенок не услышал».
* * *
«Кошмары подступают. Уже рта не открыть».
* * *
«Приносят разбитого кирпичом.
— Да, Господи, да, Господи. Да ведь я же поправлюсь. Это же случай. Случайного ничего не бывает. Ведь я такой красивый и сильный. За что же?»
* * *
«Мне важнее всего, чтобы в теме моей услышали реальное и страшное „memento mori“».