Александр Блок и его время
Шрифт:
В записных книжках попадаются и более выразительные высказывания:
«Как безвыходно все. Бросить бы все, продать, уехать далеко — на солнце и жить совершенно иначе».
* * *
«Тоска. Когда же это кончится? Проснуться пора!»
Его признанный биограф — тетка Бекетова — лишь вскользь говорит об этих последних годах его жизни. Впрочем, она признает, что он продолжал работать.
«Он работал только из чувства долга, ему казалось, что революционные огни погасли, что кругом было серо и уныло. Александр Александрович был глубоко разочарован и замкнулся в своей печали».
Все утомляет его, все кажется тщетным, но самая докучная обязанность — собрания бесчисленных комитетов, где часами происходят бесконечные словопрения, и ему тоже приходится говорить, хотя все это совершенно бесплодно. Блок устраивает два литературных вечера. На первом
Отъезд! Случайно брошенное слово теперь не сходит с уст. Мысль об отъезде все сильнее овладевает умами, и внезапно Блок с испугом ловит себя на том, что и сам начинает подумывать о такой возможности. Куда ехать и как это сделать? Навсегда или только на время, чтобы можно было отоспаться и забыть этот вечный страх, голод, холод, лишения, короче — прийти в себя. Ахматова решила остаться. Гумилев отмалчивается, его личная жизнь покрыта тайной. Сологуб рассчитывает уехать навсегда. Белый и Ремизов, хотя в этом не признаются, уже несколько месяцев пытаются раздобыть паспорта. Даже Горький с помощью врача добивается визы, чтобы уехать в Германию. Блок не помышляет об эмиграции, но мечтает о длительном отдыхе в Финляндии. Он ждет, колеблется и наконец решает подать прошение об отъезде.
В этом отрезанном от внешнего мира городе рождаются неотвязные мысли. Словно в волшебной сказке, которая ненароком может сбыться, люди грезят о Европе, где уже окончилась война. Она по-прежнему существует, там можно жить, писать, там даже подметают улицы. Изредка начинают ходить поезда, и Блоку предлагают прочитать в Москве несколько лекций и провести литературные вечера. В апреле 1920 года он едет в Москву с тайной надеждой повидаться со Станиславским и снова поговорить о «Розе и кресте». Как в 1904 году в первый его приезд, Москва встречает его рукоплесканиями. Но на сей раз ему приходится выступать уже не в узком и замкнутом кругу интеллигенции. На его выступления собирается по две тысячи человек, каждый вечер зал переполнен. Все слушают, аплодируют, упиваются музыкой его стихов, потрясены их трагической ясностью. У выхода его ждет толпа. Его приветствуют, провожают, и люди долго будут помнить о «блоковских днях» в Москве.
«Какие прекрасные люди в Москве!»
Здесь тоже холодно, голодно, но присутствие в Кремле Ленина, Троцкого, Каменева, лихорадочная политическая жизнь придают городу необычайное оживление. Москва, кишащая и переполненная народом, куда каждый день стекаются всё новые жители, — зеркало новой России. Брюсов вступает в коммунистическую партию. Вячеслав Иванов нигде не показывается и готовится к отъезду. Прежние кумиры сошли со сцены, футуристы во главе с Бобровым и Маяковским ликуют, отдавая свою поэзию и энергию на службу пропаганды. В Кремле Каменев с супругой принимают Блока не слишком радушно. Хотя его ценят за прошлые заслуги, все же понимают, что в будущем от него ждать нечего. Впервые он слышит бытовавшее тогда выражение: использовать людей, выжимать их как лимон. Для Кремля Блок уже «выжат». В этом духе высказался Бобров [46] на одном из собраний в присутствии самого Блока:
46
Большинство мемуаристов приписывают эти слова А. Ф. Струве. — Примеч. ред.
«Блок мертвец, его больше нет!»
Но восторженная толпа считает иначе: его провожают до вокзала, обступают, забрасывают цветами. Ему кричат: «Возвращайтесь! Мы любим вас! Вы наш!»
После бурлящей, шумной московской жизни томительное затишье, молчание Петербурга, его израненная красота производят на Блока тягостное впечатление. Он привез с собой немного денег, но потерял всякую надежду увидеть свою пьесу на сцене. Ею заинтересовались многие театры, но ответ везде один: надо подождать, что будет дальше.
Глава XXIV
Первые серьезные приступы смертельной болезни появились в 1918 году. Он чувствует боли в спине; когда он таскает дрова, у него болит сердце. Начиная с 1919 года в письмах к близким он жалуется на цингу и фурункулез, потом на одышку, объясняя ее болезнью сердца, но причина не только в его физическом состоянии, она глубже. Он жалуется на глухоту, хотя хорошо слышит; он говорит о другой глухоте, той, что мешает ему слушать прежде никогда не стихавшую музыку: еще в 1918 году она звучала в его стихах.
«Мне нечем дышать, я задыхаюсь. Неужели я болен?»
Его тяготят отношения с людьми, и дом его печален. Ночью
он не ложится спать, а сидит в кресле, забросив все дела; днем бродит по квартире, по улицам, мужественно борясь с болезнью. Последний год был ужасен: он все видел, все понимал, и у него не осталось никаких иллюзий. Это третий год возмездия.«Но сейчас у меня ни души, ни тела нет, я болен, как не был никогда еще: жар не прекращается, и все всегда болит. Я думал о русской санатории около Москвы, но, кажется, выздороветь можно только в настоящей. То же думает и доктор. Итак, „здравствуем и посейчас“ сказать уже нельзя: слопала-таки поганая, гугнивая родимая матушка Россия, как чушка своего поросенка» [47] .
47
Из письма к критику (имеется в виду письмо Блока к Чуковскому от 26 мая 1921 года). — Примеч. Н. Б.
Мучительно ясен разговор с другом, упрекавшим его за стихи 1918 года:
«— Завидная тогда была у вас вера, завидная нетерпимость: „Все старое к черту“.
— Россия?
— России не будет.
— Зачем же вы писали стихи о России?
— Я прощался в них с Россией» [48] .
Наступает зима 1920–1921 года. Снова нужно таскать дрова из подвала, ежедневно участвовать в многословных и совершенно бесцельных прениях. Нет бумаги, чтобы издавать книги, нет декораций и костюмов, чтобы ставить спектакли. Культурная жизнь все больше зависит от людей ограниченных, посредственных, открыто ведущих компанию, уже получившую название: «борьба за снижение культуры» [49] .
48
В. Н. Княжнин. «Неопубликованная речь». — В кн. «Судьба Блока», 1930. — Примеч. ред.
49
Термин ввел глава этого движения М. Левидов. — Примеч. Н. Б.
Его состояние ухудшается, врачи говорят об эндокардите, но его нравственные страдания столь ужасны, что иногда ему кажется: он умирает не от болезни, а от тоски. Нужно срочно уезжать; Любовь Дмитриевна напрасно обивает пороги учреждений — все движется слишком медленно!
В феврале 1921 года он участвует в вечере, посвященном годовщине смерти Пушкина. Этот вечер будет проходить трижды, слишком много людей не могли попасть в зал Дома писателей. Услышав свое имя, Блок поднимается, худой, с красноватым лицом, с седеющими волосами, с тяжелым и погасшим взглядом, все в том же белом свитере, в черном пиджаке, в валенках. Он говорит, не вынимая рук из карманов. В публике есть его единомышленники, но кое-кто пришел специально, чтобы уличить его в крамоле; есть представители власти, чекисты и молодежь — будущие строители новой эпохи. Блок говорит:
«Любезные чиновники, которые мешали поэту испытывать гармонией сердца, навсегда сохранили за собой кличку черни… Пускай же остерегутся от худшей клички те чиновники, которые собираются направлять поэзию по каким-то собственным руслам, посягая на ее тайную свободу и препятствуя ей выполнять ее таинственное назначение… Пушкин умер. Но „для мальчиков не умирают Позы“, — сказал Шиллер. И Пушкина тоже убила вовсе не пуля Дантеса. Его убило отсутствие воздуха. С ним умирала его культура.
Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит…Это — предсмертные вздохи Пушкина и также — вздохи культуры пушкинской поры.
Покой и воля. Они необходимы поэту для освобождения гармонии. Но покой и волю тоже отнимают. Не внешний покой, а творческий. Не ребяческую волю, не свободу либеральничать, а творческую волю — тайную свободу. И поэт умирает, потому что дышать ему уже нечем; жизнь потеряла смысл.
Мы умираем, а искусство остается».
Так говорил Блок за полгода до смерти, и его слушатели были не только свидетелями блестящего литературного выступления, но и страшной драмы, которая разворачивалась у них на глазах. Через месяц в Большом Драматическом театре объявлен вечер его поэзии. Магия его стихов покоряет публику; его слушают с замиранием сердца, ему рукоплещут, он окружен всеобщей любовью и обожанием. Мало кто из поэтов знал такой успех.
Бесстрастное лицо, глаза устремлены выше последних лож, приглушенный голос. Его просят прочесть стихи о России. «Это все — о России», — отвечает он.