Александр Блок
Шрифт:
Номинально Блок остался на посту, но от организационных обязанностей он свободен [38] .
Вот дневниковая запись:
«Вечер в клубе поэтов на Литейной, 21 октября, — первый после того, как выперли Павлович, Шкапскую, Сюннерберга и Рождественского и просили меня остаться.
Мое самочувствие совершенно другое. Никто не пристает с бумагами и властью.
Верховодит Гумилёв — довольно интересно и искусно. Акмеисты, чувствуется, в некотором заговоре, у них особое друг с другом обращение. Все под Гумилёвым».
38
Окончательно этот сюжет будет исчерпан полгода спустя. «В феврале меня выгнали из Союза поэтов и выбрали председателем Гумилёва» (запись в дневнике Блока от 25 мая 1921 года).
Отметим
Продолжим, однако, цитирование этой чрезвычайно важной записи: «Гвоздь вечера — И. (Осип. — В. Н.) Мандельштам, который приехал, побывав во врангелевской тюрьме. Он очень вырос. Сначала невыносимо слушать общегумилёвское распевание. Постепенно привыкаешь, “жидочек” прячется, виден артист. Его стихи возникают из снов — очень своеобразных, лежащих в областях искусства только. Гумилёв определяет его путь: от иррационального к рациональному (противуположность моему). Его “Венеция”. По Гумилёву — рационально все (и любовь и влюбленность в том числе), иррациональность лежит только в языке, в его корнях, невыразимое».
Обратим сначала внимание на последнюю фразу. Блок фиксирует эстетическое кредо Гумилёва, не выражая своего мнения. Он вообще, как мы знаем, к теоретизированию не очень склонен. Но творческая практика Блока, думается, принципиально расходится с гумилёвской моделью. Блок не меньше, чем акмеисты, использовал иррациональность языка, сам способ сочетания слов у него парадоксален. Но ту же степень иррациональности он открывал в человеческой природе, для него внутренне парадоксальны «и любовь и влюбленность», и все прочие чувства. Мир и язык у Блока взаимодействуют как две эквивалентные сущности. Его слово раскрепощено, свободно от уз обыденности, но эта свобода для Блока настолько естественна, что он ею не упивается.
Идеи, которые Гумилёв развивал в тот вечер, афористически воплотились затем в знаменитом стихотворении «Слово» (1921): «Но забыли мы, что осиянно / Только слово средь земных тревог, /И в Евангелии от Иоанна / Сказано, что слово это — Бог». Блок таких гимнов Слову не слагал, он не нуждался в фетишизации языка, не поклонялся ему, а жил с ним на равных. Он сам был тем самым всесильным Словом, которое гармонично соединяло жизнь и смерть, любовь и ненависть, радость и страдание, веру и неверие, «не противопоставляя их друг другу, а сливая их химически», пользуясь удачным выражением Гумилёва из его рецензии на блоковские «Ночные часы», написанной в 1910 году.
Разность позиций Блока и Гумилёва несводима к антитезе «символизм — акмеизм», за ней стоит фундаментальный творческий вопрос, актуальный и для наступившего XXI столетия. Что есть язык для поэзии, для литературы — цель или средство? Или, может быть, язык — равноправный соавтор поэта?
А историческое значение этого вечера, конечно, в том, что Блок услышал и оценил Мандельштама. «Характеристика “человек-артист" на языке Блока была едва ли не самой высшей из всех возможных похвал», — резонно замечает Олег Лекманов. Отраден для русской культуры сам факт «пересечения» двух поэтов на их земных путях. С Пастернаком же Блок через полгода встретится на минуту, но поговорить не успеет (об лом — чуть позже). Со стихами его он незнаком, как редактор читал пастернаковские переводы Клейста и Гёте, остался недоволен переложением гётевских октав (это впечатление могло быть и случайным). Цветаева, как мы знаем, к Блоку подойти весной 1920 года не решилась. Об отношениях Блока с Ахматовой речь у нас уже шла.
Так получилось, что в коротком интервале между летом 1889 года и осенью 1892 года в России родились четыре великих поэта, успевших стать современниками Блока. Поэты это эстетически разные: Ахматова и Мандельштам явили вершинные достижения акмеизма, Пастернак и Цветаева больше тяготели к авангардному, футуристическому или постфутуристическому вектору. Творческие и человеческие контакты их друг с другом непросты, порой драматичны. Но к Блоку, пожалуй, все они относятся без соревновательности, он для них — точка эстетического отсчета. «Блокиана», созданная великой «четверкой», — это единый культурный текст, чрезвычайно насыщенный и интеллектуально, и эмоционально. Схематически этот текст можно представить в виде объемного кристаллического тела — пирамиды, в основании которой квадрат АПМЦ («Нас четверо» — так названо стихотворение Ахматовой 1961 года с эпиграфами из Пастернака, Мандельштама,
Цветаевой), а четыре грани сходятся в вершине «Блок».Ахматовская грань — это цикл «Три стихотворения», датированный «1944—1960», некоторые строки из которого стали крылатыми: «Трагический тенор эпохи», «И принял смертную истому / Как незаслуженный покой» Это и блоковская нота в «Поэме без героя», а также короткий мемуарный очерк, уже цитировавшийся выше, и множество сохраненных мемуаристами ахматовских высказываний о Блоке – порой пристрастных, порой убедительно-неотразимых.
Пастернаковская грань — это прежде всего легендарный цикл «Ветер (Четыре отрывка о Блоке)», написанный в 1956 году, где автор от имени русской интеллигенции отстаивает — в полемике с «влиятельными подхалимами» — право Блока стоять в одном классическом ряду с Пушкиным:
Прославленный не по программе И вечный вне школ и систем, Он не изготовлен руками И нам не навязан никем.В романе «Доктор Живаго» Блок — один из ключевых ценностных символов: «Вдруг Юра подумал, что Блок — это явление Рождества во всех областях русской жизни…» О том, как мотивы поэмы «Возмездие» преломились в поэме «Спекторский», а затем и в «Докторе Живаго», интересно написал Дмитрий Быков в своей книге «Борис Пастернак» (М., 2006). А порой блоковское слово «проступает» в пастернаковских стихах неожиданно и непреднамеренно. Ну вот хотя бы во вступлении к поэме «Девятьсот пятый год»:
Еще спутан и свеж первопуток, Еще чуток и жуток, как весть. В неземной новизне этих суток, Революция, вся ты как есть, как есть.Это, пожалуй, самый искренний и поэтичный мадригал русской революции. Но что за «весть» имеется в виду? Не блоковская ли «роковая о гибели весть»? Даже если Пастернак и не вспоминал здесь эту строку, ее помнит сам русский трехстопный анапест…
Мандельштамовская глава в «Блокиане» — это многозначное эссе «Барсучья нора», написанное в 1922 году к годовщине кончины Блока. Оно по сути своей поэтично и изобилует смысловыми сгустками, рассчитанными не на буквальное понимание, а на долгое диалогическое осмысление: «Блок был человеком девятнадцатого века и знал, что дни его столетия сочтены». «В литературном отношении Блок был просвещенный консерватор». «Поэма “Двенадцать” — монументальная драматическая частушка. <…> Независимо от различных праздных толкований, поэма “Двенадцать” бессмертна как фольклор». Сама метафора «барсучьей норы» («два выхода» в пределах одного века) подтверждается простой хронологической калькуляцией: ведь Блок прожил почти равные временные отрезки XIX и XX столетиях (двадцать лет плюс один месяц и двадцать лет плюс шесть месяцев соответственно). Действительно, Блок – необходимое звено между поэтической культурой Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Фета (каждый из них ему по-своему близок) и поэтической культурой русского модернизма.
Наконец, Цветаева. Посвященный Блоку цикл из девяти стихотворений она сложила в 1916 году. В 1921 году написано еще семь стихотворений, и в 1922 году в Берлине «Стихи к Блоку» выходят отдельной книгой. При всей эмоциональной щедрости поэтессы, склонной к возвеличиванию своих лирических адресатов, она находит для Блока такие высокие слова, как ни для кого другого:
Зверю — берлога. Страннику — дорога, Мертвому — дроги. Каждому свое. Женщине — лукавить, Царю — править, Мне — славить Имя твое.«Имя твое» здесь по сути означает «имя Божье». Слово «Бог» здесь не вымолвлено, но подспудно рождается звукосмысловая пара Блок/Бог, которая войдет в подсознание русского поэтического языка.
ПРОЩАНИЕ
«Сорок лет мне, — хладнокровно фиксирует он в записной книжке в конце ноября 1920 года. — Ничего не сделал, утро гулял по Петербургской стороне. Потом был Женя, вечером — Павлович».