Александр Дюма
Шрифт:
Сами того не сознавая, зрители, восторженно аплодировавшие этой драме, приветствовали в ней вызов, брошенный всем темным силам, которые делают людей несчастными: соблазну и позору абсолютной власти, без разбору косившей народ холере, кровавой бессмысленности мятежей, невзгодам, преследующим малых, и безнаказанности великих мира сего… Недовольные находили, чем поживиться в этом адском вареве. Публика все больше увлекалась по мере того, как развивалось действие. Зрители кричали, не могли спокойно усидеть на местах, стучали ногами. Дюма и самому настолько понравилась последняя картина, что позже он написал в своих мемуарах: «Что-то в ней напоминало античный рок Софокла, смешанный со сценическим ужасом Шекспира». После того как спектакль закончился, Бокаж объявил имя автора: господин Фредерик Гайярде. Никому не известный драматург. Это казалось странным и вызывало подозрения. Немногие посвященные уже начали перешептываться, передавая из уст в уста имя вполне возможного соавтора, пожелавшего остаться в тени: Александр Дюма. Воспользовавшись этими слухами, Арель приказал напечатать новую афишу: «Нельская башня, пьеса господина *** и господина Гайярде». Такой способ дать зрителям понять, что названный по имени автор – не единственный создатель пьесы и что анонимный соавтор, укрывшийся под тремя звездочками, не просто существует, а даже заслуживает того, чтобы его упомянули первым, вызвал негодование Гайярде. Последний взялся за дело решительно и гербовой бумагой вызвал Ареля в суд. Хитрый директор очень обрадовался такому обороту дела. «Отличный процесс! Отличный! – воскликнул он. – Мне бы парочку таких каждый год в течение шести лет – и я сколочу состояние!» Но Александр, у которого было совершенно другое отношение к рекламе,
На следующий день Гайярде, чья мстительность продолжала расти, принялся писать в газеты, жалуясь на то, что ему был причинен моральный ущерб. «Господин редактор! Еще вчера меня называли единственным автором „Нельской башни“, а сегодня на афише перед моим именем появились еще одно слово „господин“ и три звездочки. Ошибка ли это или злобная выходка – в любом случае я не хочу ни быть ее жертвой, ни чувствовать себя одураченным. Как бы то ни было, прошу вас, соблаговолите объявить, что я как в договоре, так и в театре и, надеюсь, на завтрашней афише остаюсь и останусь впредь единственным автором „Нельской башни“». Арель немедленно откликнулся на это заявление другим сообщением в газетах: «Вот мой ответ на странное письмо господина Гайярде, претендующего на то, чтобы его считали единственным автором „Нельской башни“. Вся пьеса как в том, что касается стиля, так и по крайней мере на девятнадцать двадцатых в том, что касается ее содержания, принадлежит перу его прославленного соавтора, который по личным соображениям не пожелал, после громадного успеха, чтобы его имя было названо. Вот что я утверждаю и что подтвердит, если потребуется, сравнение представленной рукописи с рукописью господина Гайярде». Гайярде, человек склочный и неуживчивый, окончательно вышел из себя и, пылая гневом, снова выступил 2 июня на страницах той же газеты: «Будьте любезны в качестве единственного ответа господину Арелю поместить здесь приложенное мной письмо, которое написал мне прославленный соавтор, о котором упоминает господин Арель; из этого письма, полученного мной в Тоннере, я и узнал о том, что у меня есть соавтор». Это было то самое доброжелательное письмо, которое Александр отправил молодому Гайярде, заверяя последнего в том, что он неизменно будет считаться единственным автором «Нельской башни». Ухватившись за возможность распространить театральную сплетню, «Корсар» напечатал это послание, сопроводив его крайне неприятными для Дюма комментариями. Александр, которому надоели эти склоки, обрушился на главного редактора газеты Вьенно и даже намеревался вызвать его на дуэль. Затем, решив, что подлый газетчик не стоит того, чтобы посылать ему вызов, ограничился тем, что устроил суровый разбор дела. По его просьбе «Корсар» напечатал следующее: «Я не читал рукописи господина Гайярде; эта рукопись, которую господин Арель ненадолго выпустил из рук, почти тотчас же к нему и вернулась, поскольку я, согласившись написать пьесу под известным названием и на известный сюжет, опасался, как бы работа, проделанная до меня, на меня не повлияла и не лишила меня вдохновения, которое было мне необходимо для того, чтобы закончить это произведение. Теперь, поскольку господин Гайярде находит, что публика еще недостаточно посвящена в подробности этой злополучной истории, пусть он призовет в качестве судей трех литераторов по собственному выбору, пусть он предстанет перед ними со своей рукописью, а я – со своей; и тогда они рассудят, кто вел себя порядочно, а кто проявил неблагодарность».
Гайярде, конечно, был человеком раздражительным, но у него были толковые юридические советники, он поостерегся ввязываться в профессиональное разбирательство, которое вполне могло обернуться против него, и предпочел судебный процесс. С одной стороны, он оказался прав, потому что процесс он выиграл, с другой стороны – ошибся, потому что, несмотря на все приложенные им усилия, никто и никогда не поверит в то, что он действительно был автором «Нельской башни»! Арель, в полном восторге от того шума, который поднялся вокруг пьесы, убрал вменявшиеся ему в вину звездочки и принялся рассказывать повсюду, что настоящий автор драмы – не тот человек, который требует признать себя таковым, а тот, кто скрывается из чувства собственного достоинства и мудрости.
Эта низменная перебранка, вынудившая Александра играть по отношению к злобному начинающему драматургу роль состоявшегося и уверенного в себе писателя, окончательно привела его в уныние. Ему, привыкшему думать только о будущем, пришлось оглянуться на прошлое: за полтора года он написал семь пьес, все они поставлены на сцене, пять из них он отдал в театры под собственным именем и еще две – не называя себя. Не многовато ли для одной-единственной головы? Не упрекнут ли его в том, что слишком много писанины выходит из-под его пера? Задумываясь о самом себе, он уже толком не знал, ни как себя определить, ни чего он в действительности хочет. Иногда ему казалось, будто самое важное для него – это получить побольше денег за те пьесы, в успех которых он не верил, иногда он считал главным завоевать признание публики теми пьесами, которыми по праву мог гордиться, пусть даже они не собирали полных залов. В конце концов, кто же он такой на самом деле – «ремесленник» или «гений», «петрушечник» или «творец», «забавник» или «мыслитель»? В иные дни он склонялся к коммерческому сочинительству, в другие – стремился к головокружительной славе. Должно быть, зрители и журналисты задаются вопросом, насколько можно доверять человеку, который то и дело упоминает о своей писательской чести, но вместе с тем не отказывается от работы ради пропитания? Временами ему хотелось бежать из Парижа, города, где его, возможно, любили, а возможно, и ненавидели, где над ним то ли насмехались, то ли превозносили его до небес, – теперь он и сам не понимал, как к нему здесь относятся.
Однако после кончины генерала Ламарка, героя славных июльских дней, семья покойного выбрала именно его, Дюма, в качестве распорядителя похорон, и то, что ему была оказана такая честь, утешило его во многих горестях и разочарованиях! Прилюдно отдав долг памяти усопшего, Александр рассчитывал тем самым убедить скептиков в собственной приверженности либеральным взглядам.
На рассвете 5 июня он облачился в свой мундир артиллериста Национальной гвардии и, склонив голову, вместе с другими, тянувшимися медленной вереницей, приблизился к телу, чтобы возложить лавровую ветвь. Ослабленный болезнью, он побаивался медлительности церемонии и долгого пути, который ему предстояло проделать, идя следом за катафалком. Ко всему еще некоторые считали, будто следует опасаться беспорядков и народных волнений. Уверяли, будто правительство стянуло войска ко всем стратегическим точкам, чтобы иметь возможность вмешаться, едва произойдет малейший инцидент. Под затянутым тяжелыми тучами небом было душно и жарко. Гроза началась в ту самую минуту, когда погребальная колесница, которую везли тридцать молодых людей, тронулась с места и покатила между двумя плотными рядами зевак, столпившихся по обе стороны мостовой. Лафайет, мужественно шагая под проливным дождем, шел во главе процессии. Александр, в насквозь промокшем мундире, с саблей в руке, следовал за ним по пятам, стараясь держаться твердо и достойно, несмотря на то, что испытывал легкое головокружение. Когда процессия двигалась по улице Шуазель и поравнялась с Клубом аристократов, стоявший на балконе герцог де Фитц-Джеймс – сторонник легитимистов – отказался обнажить голову перед останками друга смутьянов. «Шляпу долой!» – кричали ему из рядов. Затем начали забрасывать его камнями. Несколько стекол разлетелось вдребезги. Он поспешил скрыться, а толпа вслед ему скандировала: «Почет генералу Ламарку!» Рядом с Бастилией к похоронной процессии присоединились около шестидесяти студентов Политехнической школы, которые пренебрегли запретом покидать ее стены. Как только они показались, оркестр, шедший во главе кортежа, грянул «Марсельезу». Позже Дюма в своих мемуарах напишет, что «и представить себе невозможно, каким восторгом толпа встретила эту электризующую мелодию, которая вот уже год как была под запретом». «К оружию, граждане!» – дружно подхватили пятьдесят тысяч голосов. У въезда на мост Аустерлица высилась трибуна, с которой несколько выдающихся личностей должны были произнести речи. После чего катафалк с телом генерала продолжит свой путь к Ландам, где покойный и будет погребен. Время близилось к трем часам пополудни. Александр, который со вчерашнего дня ничего не ел, решил, пока ораторы будут произносить речи перед собравшимися, пойти перекусить. Двое его приятелей-артиллеристов, тоже проголодавшихся, отправились
вместе с ним. Они направились к заведению под названием «Большие каштаны» на набережной Рапе.Александр едва стоял на ногах и, если бы оба спутника его не поддерживали, вряд ли добрался бы до дверей ресторана. Он был близок к обмороку и, едва войдя, тотчас попросил пить. Ему подали стакан ледяной воды. Утолив жажду, он немного пришел в себя и одобрил выбор сотрапезников, заказавших исполинскую порцию матлота, который был здесь фирменным блюдом. Когда они уже наслаждались густым рыбным месивом, благоухавшим чесноком, вином и специями, откуда-то издали донеслись выстрелы. Отодвинув тарелки, все трое выскочили из-за стола, бросились к выходу и пустились бежать по направлению к мосту. У заставы Берси какие-то люди в рабочих блузах просветили их насчет происходящего: «Стреляли в толпу! Артиллерия ответила!.. Папаша Луи-Филипп оказался в отчаянном положении!.. Провозглашена республика!..» Александр, изумленный тем, что за несколько минут, пока он безмятежно уписывал матлот, могла произойти революция, стал расспрашивать других свидетелей и вскоре понял, что первые его осведомители приняли желаемое за действительность. На этот раз, как и раньше, речь шла всего-навсего о мятеже. Что он испытал, поняв это, – разочарование или облегчение? Он и сам толком не мог разобраться в собственных чувствах. Словно во сне он пересек площадь Бастилии, занятую регулярными войсками, прошел по опустевшим бульварам и, не доходя до предместья Сен-Мартен, натолкнулся на отряд пехоты. Среди солдат он заметил прежнего однополчанина, орлеаниста Эрнеста Гриля де Безелена. Как затесался этот чудак в ряды защитников порядка? Александр помахал ему рукой в знак приветствия и устремился к нему, но Эрнест на его приветствие ответил странно: вскинув ружье, прицелился в давнего знакомого. Решив, что это не слишком удачная шутка, Александр сделал еще шаг вперед, и в то же мгновение Гриль де Безелен в него выстрелил, пуля просвистела мимо его уха, и он пустился улепетывать со всех ног, не дожидаясь продолжения. Бежал, пока не свернул в проход, ведущий к двери театра «Порт-Сен-Мартен». У входа красовалась афиша, извещавшая о том, что вечером состоится пятое представление «Нельской башни». Дверь была закрыта и наглухо заперта.
Дюма вышиб ее ногой и ворвался внутрь. Встревоженный Арель выскочил на шум и увидел перед собой своего же разъяренного автора, который потребовал немедленно выдать ему ружье или по крайней мере те пистолеты, которые он некогда одолжил театру для постановки «Ричарда Дарлингтона». Тщетно Арель старался его утихомирить – Александр ничего не желал слушать и твердил, что хочет отомстить за себя подлому Грилю де Безелену, который чуть было не застрелил его. Исчерпав все аргументы, директор театра встал, раскинув руки, и загородил собой дверь, которая вела на склад реквизита. «О, друг мой! – простонал он. – Да ведь так из-за вас театр спалят!» Одной мысли о возможности такого бедствия было достаточно, чтобы Александр остыл и пришел в себя. Отказавшись от своих воинственных намерений, он удовольствовался тем, что поднялся наверх и, устроившись у окна на втором этаже, решил оттуда следить за дальнейшим развитием событий. Но Арель и тут не оставил его в покое и, едва Дюма успел обосноваться на своем наблюдательном посту, взмолился, упрашивая его спуститься. Несчастный директор был на грани нервного припадка: только что в театр ворвались повстанцы, не меньше двух десятков человек. Неизвестно откуда узнав о том, чем располагает театр, они требовали выдать им оружие, которое использовали во время представлений «Наполеона в Шенбрунне». Прибежавший Александр начал с того, что стал уговаривать их успокоиться, напомнил о том, что во время Ста дней Арель был префектом, а в 1815 году попал в немилость и был выслан Бурбонами: все это, несомненно, свидетельствовало о его сочувствии противникам нынешнего режима. Затем по собственному почину велел раздать им те двадцать ружей, что лежали на складе, взяв с мятежников обещание, что они все вернут в целости и сохранности. «Честное слово!» – вскричали борцы за свободу. Один из них мелом написал на всех трех дверях театра: «Оружие сдано» – и скрепил своей подписью это свидетельство, удостоверяющее, что революционный и гражданский долг был исполнен. После этого, обменявшись с хозяевами территории крепкими рукопожатиями и поклявшись «сражаться не на жизнь, а на смерть, до победного конца», незваные гости удалились, и Александр поспешил запереть за ними все двери. Арель, у которого дрожал подбородок и глаза застилали слезы, все повторял: «С этой минуты, дорогой друг, театр в полном вашем распоряжении, вы можете делать в нем все, что вам будет угодно: вы его спасли!» Мадемуазель Жорж, которая на время переговоров укрылась в своих покоях, тоже приободрилась и обрела надежду, но все же боялась, как бы Александр, выйдя на улицу в своем артиллерийском мундире, не привлек внимания сил поддержания порядка, которые рыскали вокруг, высматривая подозрительных.
«Вы и на два шага отойти не успеете, как вас убьют!» – предсказывала она. Следуя ее совету, Арель послал на квартиру Дюма одного из служащих театра, чтобы тот принес ему гражданскую одежду, в которой можно будет, не подвергаясь опасности, передвигаться по Парижу. Посланный вернулся с целым ворохом не вызывающей подозрений одежды. Вполне можно сменить костюм, оставаясь при своих убеждениях!
Александр, переодевшись мирным обывателем, направился к особняку господина Лаффита – иными словами, центру республиканской оппозиции. В гостиной уже собрались несколько либеральных депутатов. Ждали старика Лафайета. Наконец он появился, постаревший, поблекший и вместе с тем великолепный.
– Ну что, генерал, – кричали со всех сторон этому призраку века Просвещения. – Что вы поделываете?
– Господа, – отвечал Лафайет, – ко мне пришли славные молодые люди, они воззвали к моему патриотизму, и я сказал им: «Дети мои, чем более изрешечено знамя, тем более им можно гордиться. Найдите мне место, где я смогу поставить стул, и я не сойду с него, пока меня не убьют!»
Этот ответ, достойный того, чтобы стать репликой и украсить собой пятый акт какой-нибудь пьесы, воспламенил Александра. Но очень скоро героические заявления, раздававшиеся вокруг него, уступили место осторожным и бесплодным разговорам. Большинство этих храбрецов явно упивались звучанием слова «свобода», не имея ни малейшего намерения и пальцем пошевелить ради того, чтобы защитить ее. Да и сам он не чувствовал в себе готовности рисковать жизнью ради того, чтобы установилась власть того или иного временного правительства. Этот день, заполненный беспорядками и разглагольствованиями, истощил его силы. Плохо понимая, что происходит вокруг, с трудом переставляя ватные ноги, Дюма кое-как добрел до Больших бульваров, где остановил кабриолет и велел отвезти себя домой, на улицу Сен-Лазар. Поднимаясь по лестнице, он рухнул без чувств на площадке между первым и вторым этажом. Там его и нашли Белль и горничная; женщины перенесли его в квартиру, раздели и уложили в постель.
В ночь с 5 на 6 июня беспорядки под натиском регулярных войск, теснивших мятежников, сосредоточились вокруг площади Бастилии и на улицах Сен-Мерри, Обри-ле-Буше, Планш-Мибре и Арси. [56] Едва проснувшись, Александр узнал об этом от соседей. Он тотчас вскочил, намереваясь бежать на улицу и все разузнать поподробнее, но силы тут же оставили его. Пришлось ему ограничиться тем, чтобы нанять карету и отправиться в редакцию газеты «National». Там он узнал, что последние баррикады вот-вот будут разобраны, а все их защитники уже арестованы или перебиты. Что же – значит, конец всем республиканским чаяниям? Он хотел узнать точно и потому кое-как дотащился до Лаффита. Все те, для кого мятеж обернулся разочарованием, собрались там и сидели с печальными лицами, хмуро дожидаясь решения группы либеральных депутатов, совещавшихся за закрытыми дверями гостиной. Наконец Франсуа Араго покинул собрание политиков, вышел к встревоженным друзьям и с горечью признался им, что заседание кончилось позором и что решено было послать к королю трех представителей, которые должны молить его проявить милосердие и даровать прощение последним мятежникам, уличенным в попытке выступить против существующего порядка.
56
Две последние улицы были впоследствии присоединены к нынешней улице Сен-Мартен. (Прим. авт.)
На Александра это известие обрушилось словно удар дубинки, он вышел из особняка удрученный и подавленный. Некоторое время бесцельно скитался по улицам, затем устало опустился на стул на террасе кафе. Он думал о тех, кто безнадежно проиграл сражение, – покинув баррикады, они затаились в укрытиях, где их преследовали солдаты, – о тех, кого бросали за решетку и расстреливали без суда и следствия. В его голове неотступно крутились слова: «Все, что угодно, только бы не гражданская война!» Тем не менее он готов был в нее вступить!