Александр Грибоедов. Его жизнь и литературная деятельность
Шрифт:
Проездом через Тверь, как я узнал от него после, он опять остановился; у телохранителя оказалась там сестра, к которой они и въехали. Грибоедов, войдя в комнату, увидал фортепиано и – глубокий музыкант в душе – не вытерпел и сел к нему. Девять битых часов его не могли оторвать от инструмента!
По приезде в Петербург курьер привез его в Главный штаб и сдал с пакетом дежурному офицеру. Пакет лежал на столе… Грибоедов подошел, взял его… пакет исчез… Имя Грибоедова было так громко, что по городу сейчас же пошли слухи: «Грибоедова взяли! Грибоедова взяли!..»
Вместе с Грибоедовым в здании Главного штаба в трех комнатах графа Толя (ввиду переполнения крепости) были Кольм, граф Мошинский, Сенявин, Раевский, князь Баратаев, Любимов, князь Шаховской, Завалишин и др. Вначале смотритель Жуковский притеснял их, но Любимов, бывший командир Тарутинского
Невесело было, однако, ему сидеть, – продолжает Бегичев. – Но и тут, в заключении, не исчезло влияние его характера, очаровывавшего все окружающее. Его очень полюбил надсмотрщик, надзиравший над лицами, содержавшимися под арестом. Раз Грибоедов, в досаде на свое положение, разразился такой громкой иеремиадой, что надсмотрщик отворил дверь в его комнату… Грибоедов пустил в него чубуком. Товарищи заключения так и думали, что ему после того несдобровать.
Что же вышло? Через полчаса или менее дверь полуотворилась и надсмотрщик спрашивает:
– Александр Сергеевич, вы еще сердиты или нет?
– Нет, братец, нет! – отвечал Грибоедов, рассмеявшись.
– Войти можно?
– Можно.
– И чубуком пускать не будете?
– Нет, не буду!
Допрашивать его водили в крепость. На первом же допросе Грибоедов начал, письменно отвечая на данные ему вопросные пункты, распространяться о заговорщиках: «Я их знаю всех» и пр. В эту минуту к его столу подошло одно влиятельное лицо (все тот же Любимов) и взглянуло на бумагу.
– Александр Сергеевич! Что вы пишете! – сказал подошедший. – Пишите: «Знать не знаю, ведать не ведаю».
Грибоедов так и сделал, да еще написал ответ довольно резкий. «За что меня взяли – не понимаю; у меня старуха-мать, которую это убьет, и пр.». По прочтении этого отзыва заключили, что не только против него нет никаких улик, но что человек должен быть прав, потому что чуть-чуть не ругается».
Четыре месяца пришлось Грибоедову провести в заключении, находя утешение лишь в чтении и занятиях, о чем свидетельствуют его записочки друзьям, исполненные просьб прислать то «Чайльд Гарольда», то стихотворения Пушкина, то карту Греции, то какую-то «Тавриду» Боброва, то «Дифференциальное исчисление» Франкёра.
В первых числах июня 1826 года Грибоедов, совершенно оправданный, был освобожден из-под ареста, обласкан императором Николаем Павловичем и награжден чином надворного советника.
После освобождения Грибоедов поселился с Булгариным на даче, в уединенном домике на Выборгской стороне, и прожил там лето, видаясь лишь с близкими людьми и проводя время в чтении, в дружеской беседе, в занятиях музыкой и прогулках, совершая частые экскурсии по окрестностям, «странствуя по берегу морскому, переносясь то на верх Дудоровой горы, то в пески Ораниенбаума». Расположение духа его было в это время по большей части крайне унылое, что отражалось и на его музыкальных импровизациях, исполненных глубокого чувства меланхолии. Часто, по словам Булгарина, он бывал недоволен собою, сетовал, что мало сделал для словесности. «Время летит, любезный друг, – говорил он, – в душе моей горит пламя, в голове рождаются мысли, а между тем я не могу приняться за дело, ибо науки идут вперед, и я не успеваю даже учиться, не только работать. Но я должен что-нибудь сделать… сделаю!..» Грибоедов указывал на Байрона, Гёте, Шиллера, которые оттого именно вознеслись выше своих современников, что гений их равнялся учености. Грибоедов судил здраво, беспристрастно и с особенным жаром. У него навертывались слезы, когда он говорил о бесплодной почве нашей словесности: «Жизнь народа, как жизнь человеческая, есть деятельность умственная и физическая. Словесность – мысль народа об изящном.
Греки, римляне, евреи не погибли оттого, что оставили по себе словесность, а мы… мы не пишем, а только переписываем! Какой результат наших литературных трудов по истечении года, столетия? Что мы сделали и что могли бы сделать!» Рассуждая об этих предметах, Грибоедов становился грустен, угрюм, брал шляпу и уходил один гулять в поле или рощу…
Расположение духа Грибоедова еще более омрачилось, когда по приезде в Москву ему снова пришлось почувствовать над собою властную руку матери, не перестававшей заботиться о его карьере и питать насчет него честолюбивые замыслы, которых он был
совсем чужд, от всей души желая выйти в отставку и всецело отдаться литературной деятельности. Эти заботы о сыне имели к тому же и своекорыстный характер: страсть к блеску и жизнь не по средствам успели к этому времени принести свои плоды, и старуха находилась в столь критическом положении, что единственный выход избежать грозившей нужды видела в служебной карьере сына. А для такой карьеры, с ее точки зрения, представлялся отличный случай. Как раз в это время Ермолов впал в немилость, и на Кавказ был послан Паскевич, сначала как лицо второстепенное, но с тем, чтобы – все это понимали – заменить Ермолова. Паскевич же, как мы уже видели выше, был женат на двоюродной сестре Грибоедова, и Настасья Федоровна не сомневалась, что он не преминет всячески возвысить своего родственника. Видя же, что сын противится ее планам, она употребила хитрость, прекрасно ее характеризующую: пригласила его с собой помолиться Иверской Божией Матери. Приехали, отслужили молебен. Вдруг она упала перед сыном на колени и стала требовать, чтобы он согласился на то, о чем она будет просить. Растроганный и взволнованный, Грибоедов дал слово. Тогда она объявила ему, чтоб он ехал служить к Паскевичу.Данное слово, то сыновнее почтение, с каким всегда относился Грибоедов к матери, и затруднительное финансовое положение заставили его сделать шаг, который был не только противен его страстному желанию освободиться от всякой службы, но поставил его в крайне ложное нравственное положение и бросил на него немалую тень. Ермолов был для Грибоедова более чем начальник по службе: старик любил его, как сына, оказывая ему всяческое покровительство, и только что спас от грозившей опасности, предупредив заблаговременно об аресте, за что и сам мог подвергнуться ответственности. Ввиду всего этого согласие Грибоедова служить у Паскевича, состоявшего во враждебных отношениях с Ермоловым, было тяжкой изменой не только благодетелю и другу, но и всем заветным убеждениям, так как не сам ли Грибоедов смеялся над Фамусовым за то, что при нем:
Служащие чужие очень редки,Все больше сестрины, свояченицы детки.В довершение всего Грибоедов лишен был и того утешения, что, поступая на службу к Паскевичу, выбирает начальника более полезного и достойного, чем Ермолов. Напротив, он сознавал почти совсем противоположное, когда по пути на Кавказ говорил Д.В. Давыдову:
«Каков мой-то (зять)! Как, вы хотите, чтобы этот человек, которого я хорошо знаю, торжествовал бы над одним из самых умнейших и благонамереннейших людей в России (т. е. Ермоловым); верьте, что наш его проведет, и этот, приехав впопыхах, уедет отсюда со срамом».
Говоря такие слова, Грибоедов выражал как бы свою задушевную надежду, что авось само собою все устроится и ему не придется краснеть ни перед другими, ни перед своею совестью. Но его желание остаться чистым, не прилагая к этому ни малейших усилий воли со своей стороны, увы, не сбылось, и он упал в мнении многих из своих современников, уважавших его и поклонявшихся до того времени многим прекрасным качествам его души. Так, например, вот что говорит между прочим в своих воспоминаниях Д.В. Давыдов: «Находясь с ним долго в весьма близких отношениях, я, более чем кто-нибудь, был глубоко огорчен его действиями в течение 1826 и 1827 годов. Грибоедов, терзаемый под конец своей жизни бесом честолюбия, затушил в сердце своем чувство признательности к лицам, не могшим быть ему более полезными, но зато он не пренебрег никакими средствами для приобретения полного благоволения особ, кои получили возможность доставить ему средства к удовлетворению его честолюбия; это не мешало ему, посещая наш круг, строго судить о своих новых благодетелях… Видя поведение Грибоедова, которого я так любил, я душевно скорбел.
Я сожалел, что не мог быть в это время вдали от театра его деятельности, потому что имел бы утешение думать, что многое преувеличено завистью и клеветой; но я, к сожалению, должен был лично удостовериться в том, что душевные свойства Грибоедова далеко не соответствовали его блистательным умственным способностям».
Мы не беремся решить, смягчается или, напротив, еще более усугубляется суровость этого приговора тем соображением, что на самом деле даже не личное честолюбие, как думал Давыдов, привело Грибоедова к ложному шагу, а насильное подчинение честолюбию родных и бессилие отстоять свою нравственную независимость.