Александр Грин
Шрифт:
Возникшая еще до революции волошинская коммуна в середине двадцатых годов переживала расцвет. Современная американская исследовательница Барбара Уокер пишет: «Можно сказать, что Максимилиан Волошин почти процветал в условиях социального краха, обеспечив себе (порой вопреки ужасным обстоятельствам) пищу, кров и физическую безопасность. Когда красная оккупация сменилась строительством большевистского государства, он по-прежнему не только умудрялся выживать физически, но и сохранил экономические основы своего кружка, отстояв свой крымский дом, несмотря на неоднократные попытки реквизировать его (последнее большевикам удалось проделать с большей частью собственности, принадлежавшей интеллигенции). Все это ему удалось в значительной степени потому, что его способности к установлению и поддержанию личных связей оказались в высшей степени пригодны для того, чтобы получить средства от расцветшей пышным цветом большевистской бюрократии – вначале военной, затем гражданской – для удовлетворения собственных материальных нужд <…> Волошин со своим необыкновенным обаянием, самоуверенностью и дерзостью исключительно хорошо вписался в эту новую нарождающуюся систему. Но его усилия были направлены не только на самого себя – он неустанно помогал всем своим знакомым – представителям
400
Уокер Б.Кружковая культура и становление советской интеллигенции: на примере Максимилиана Волошина и Максима Горького // Новое литературное обозрение. 1999. № 40.
В 1924 году Волошин получает удостоверение от Луначарского, разрешающее создание в Коктебеле бесплатного дома отдыха для писателей, в 1925-м постановлением КрымЦика дом Волошина и участок земли были закреплены за ним. Если в 1923 году в Коктебеле отдыхало 60 человек из творческой интеллигенции, то в 1924 их было 300, в 1925 – 410, а в последующие доходило до семисот.
В 1932 году, вскоре после смерти Волошина Андрей Белый в своем очерке «Дом-музей М. А. Волошина» писал: «Кто у него подолгу не жил! А. Толстой, Эренбург, Мандельштам, Корней Чуковский, Замятин, Федорченко, поэтесса Цветаева и т. д., всех не стоит перечислять. Из любой пятерки московских и ленинградских художников слова один непременно связан с Коктебелем через дом Волошина. Они-то и создали особую славу Коктебелю. И не случайно, что и московские писатели, и ленинградские имеют здесь свои дома отдыха в Коктебеле.
Так, летом в 24-м году я встретил в доме Волошина единственное в своем роде сочетание людей: Богаевский, Сибор, художница Остроумова, поэтессы Е. Полонская, М. Шкапская, Адалис, Николаева, стиховед Шенгели, критики Н. С. Ангарский, Л. П. Гроссман, писатель А. Соболь, поэты Ланн, Шервинский, В. Я. Брюсов, профессора Габричевский, С. В. Лебедев, Саркизов-Серазини, молодые ученые биологической станции, декламатор А. Шварц, артисты МХАТа 2-го, театра Таирова, балерины или жили здесь, или являлись сюда, притягиваемые атмосферой быта, созданного Волошиным. Игры, искристые импровизации Шервинского, литературные вечера, литературные беседы то в мастерской Волошина, то на высокой башне под звездами, поездки в окрестности, поездки на море и т. д. – все это, инспирируемое хозяином, оставляло яркий, незабываемый след. Деятели культуры являлись сюда москвичами, ленинградцами, харьковцами, а уезжали патриотами Коктебеля. Сколько новых связей завязывалось здесь! В центре этого орнамента из людей и их интересов видится мне приветливая фигура Орфея – М. А. Волошина, способного одушевить и камни, его уже седеющая пышная шевелюра, стянутая цветной повязкой, с посохом в руке, в своеобразном одеянии, являющем смесь Греции со славянством. Он был вдохновителем мудрого отдыха, обогащающего и творчество, и познание. Здесь поэт Волошин, художник Волошин являлся людям и как краевед, и как жизненный мудрец». [401]
401
БелыйА. Дом-музей М. А. Волошина // Волошин М.Жизнь – бесконечное познанье: Стихотворения и поэмы. Проза. Воспоминания современников. Посвящения / Сост., подгот. текстов, вступ. ст., краткая биохроника, коммент. В. П. Купченко. М.: Педагогика-Пресс, 1995.
«Коктебель – республика. Со своими нравами, обычаями и костюмами, с полной свободой, покоящейся на „естественном праве“, со своими патрициями – художниками и плебеями – „нормальными дачниками“. И признанный архонт этой республики – Максимилиан Волошин, – вспоминал еще один коктебельский завсегдатай Г. А. Шенгели. – Там вас угостят… мистификацией.
Вечер. Снова поваркивает на вас Аладдин, и вы – в комнате Пра. Громадное лежачее окно отражает смутный массив Карадага, смутную пелену моря и лунные отражения, берегом сияющего серебряного острова встающие у горизонта.
Навстречу вам десяток рук подымается к потолку. Но успокойтесь: вас вовсе не приняли за бандита: это коктебельское приветствие. И, конечно, этот пластический жест имеет преимущество над угловатым shakehand'ом.
Вас знакомят. Но, к вашему удивлению, среди присутствующих не оказывается ожидаемых лиц. Длиннобородый молчаливый господин оказывается Папюсом, юноша с высоким лбом и черной гривой – секретарем президента Андоррской республики, причем вас тихонько предупреждают, что он страдает клептоманией; сухой седой человек в полувоенном костюме аттестуется бравым агентом, но на ухо вам сообщают, что это – сыщик из Одессы, и вы стараетесь осторожно выражаться, и т. д.
Скоро вы замечаете, что, несмотря на великолепные папиросы, предлагаемые Пра, общее внимание и радушие, вы попали в очень напряженную атмосферу: две дамы явно ревнуют друг друга к молчаливому художнику, обмениваются колкостями, которые все обостряются. Неладно и с мужчинами. Они дуются один на другого, уединяются. Художник вызывает одну из соперниц в смежную комнату. Оставшаяся закатывает истерику. Ее уносят в мастерскую. Вы порываетесь уйти, но – помилуйте! как можно! посидите! Вы остаетесь, и события развертываются быстро. Кто-то вбегает и кричит, что дама, унесенная в мастерскую, отправилась топиться. Подымается невообразимая суматоха: бегают, кричат, хлопают дверьми, отыскивают спасательный круг, дождем сыплются табуретки и подушки. Через несколько минут утопленницу вносят. Она без чувств, волосы распущены, но купальный костюм
сух. Тут вы соображаете, что перед вами развертывается своеобразная комедия dell'arte.Волошин великолепен. В купальном костюме, с гигантским спасательным кругом через плечо, с намоченными волосами, он походит на бретонского рыбака.
Утопленницу откачивают. Она, придя в себя и слабым голосом простив свою соперницу, вдруг вскакивает с ложа и пускается с нею в пляс. Через минуту пляшут все – какойто безумный вальс.
Фу! Игра кончена, маски сняты. Секретарь Андоррского президента оказывается видным московским поэтом, одесский сыщик – знаменитым пейзажистом, утопленница – актрисой Камерного театра и проч.
Теперь вы крещены коктебельским крещением, вы – свой». [402]
Так развлекались, так жили гости волошинского дома, под снисходительным взглядом полуприкрытого покуда государева ока, и представить в этом мире своим, «крещенным коктебельским крещением» чопорного Грина сложно – напротив, его чопорность на фоне этой веселости делалась еще более вызывающей. Да плюс еще и в Коктебеле Грин крепко выпивал, что было не по нраву строгой хозяйке дома Марии Степановне Волошиной. [403] Но, разумеется, причины конфликта Грина и Коктебеля имели куда более глубокие и принципиальные, мировоззренческие основания, чем разность характеров и привычек.
402
Шенгели Г.А. Воспоминания о М. Волошине // Волошин М.Жизнь – бесконечное познанье: Стихотворения и поэмы. Проза. Воспоминания современников. Посвящения / Сост., подгот. текстов, вступ. ст., краткая биохроника, коммент. В. П. Купченко. М.: Педагогика-Пресс, 1995.
403
Ср. у Н. Тарасенко: «Автору этих строк в 1976 году довелось расспросить вдову М. Волошина о посещениях Грина, и надо было видеть, с каким пылом пристрастья 90-летняя Мария Степановна – она запомнила все! – воскрешала полувековой давности возмутительные проделки А. С. Грина в ее доме…» (Тарасенко Н.Дом Грина. С. 17). «Грина я считаю трусом, черносотенцем высшей мерки. Он ханжа был, ханжа… Передонов, типичный Передонов… Мне не хочется это говорить – зачем же задевать его при всех? Лучше молчать… „Что ты носишься с этим прохвостом!“ – Маруся, как можно, Грин рафинированный, Грин романтик…» (Волошина М. С.О Максе, о Коктебеле, о себе. М.; Феодосия, 2003. С. 215).
Литератор Эмилий Львович Миндлин, арестованный за антисоветские разговоры, рассказывал (именно рассказывал, а не показывал) на допросах в середине 50-х годов: «… В 1919 году я переехал в Крым, в Феодосию, и здесь завел знакомство с обосновавшейся возле Феодосии – в Коктебеле – литературной колонией, которую возглавлял… поэтсимволист и художник Максимилиан Волошин. Среди известных писателей в этой колонии были: Илья Эренбург, которого мы знали тогда только как поэта, писатель Вересаев, петроградский поэт Осип Мандельштам, поэтесса, стихи которой мы изучали еще в школе, тогда очень известная, Соловьева-Аллегро и другие. К этой же основной группе лепились едва начавшие писать молодые люди вроде меня.
Очень велико было обаяние Волошина не только как поэта, но и широко образованного человека. На меня лично большое гипнотическое впечатление производили и такие факты, как личная дружба Волошина со всемирно известными писателями вроде Анатоля Франса, книги которого с его надписями я находил в библиотеке Волошина, и многих других. Основное кредо Волошина сводилось к тому, что поэт-художник должен стоять над схваткой – вне политики. Именно в этом направлении в наибольшей степени Волошин и влиял на нас – молодых… В период, когда Крым занимался Красной Армией, Волошин на своей даче укрывал иногда белогвардейских офицеров. В период господства белогвардейцев в Крыму на даче Волошина с его помощью находили приют многие подпольщики-коммунисты… Таким образом, основное влияние Волошина на меня сводилось прежде всего к аполитизму… Однако этим влияние коктебельской группы писателей на меня не исчерпывалось. Второе, что я, к сожалению, вывез из Коктебеля в себе, – это был довольно прочно угнездившийся и развившийся скептицизм. Скептицизм этот сводился, в общем, к тому, что отрицалась способность человека, как тогда выражались, „проникнуть в тайну бытия“, отрицалась познаваемость природы и действительности и вообще сомневаться во всем считалось как бы признаком хорошего литературного тона. Все это сочеталось с известного рода эстетством, которое приводило к тому, что все мы считали только искусство реальной жизнью, а саму жизнь нереальной…» [404]
404
Шенталинский В.Осколки Серебряного века // Новый мир. 1998. № 6.
Было ли это Грину близко? И да, и нет. Но именно поэтому вызывало ревность и неприязнь. Как самолеты, которые летали в небе вместо людей. То, что для коктебельцев было утонченной литературной игрой, актом и жестом жизнетворчества, для Грина – самой жизнью. Грин не был скептиком, отрицание способности человека проникнуть в тайну бытия было для него хулой на Святого Духа, неверие в чудо – символом мещанства. Он не играл в то, что люди сами научатся летать, он в это верил и писателем, возможно, стал для того, чтобы не он сам, так его герои летали б. Он не играл в то, что где-то есть Гринландия. Верил. Или, скажем так, гораздо больше верил, чем играл. А они играли, упоенно, азартно, доходя до дуэлей, играли в свои литературные игры, дурачились и развлекались, на самом деле ни во что не веря и спасаясь от подступавшей к горлу советской жизни. Грин ни понять этого, ни принять не мог. Великий и серьезный мистификатор, он не любил чужих шутовских мистификаций, не принимал эстетику Серебряного века, доживавшую последние дни под жгучим крымским солнышком, так же, как не принимал и эстетику социального заказа, пропагандируемого партией. В «черном бархате советской ночи» в те времена, когда почти все так или иначе принадлежали к какому-нибудь литературному сообществу или просто кругу, не попутчик, не перевалец, не серапион, не лефовец, не пролеткультовец, не конструктивист, в полном отсутствии литературных друзей и нужных связей и будучи в этом смысле полной противоположностью тому же Волошину, он упрямо шел своей дорогой.