Александр и Любовь
Шрифт:
И тут все заметили возвращавшихся с прогулки Блоков.
Любочка - рослая, розовощекая, уже не тонкая петербурженка, а молодая ядреная бабенка, кровь с молоком, - шла в сарафане, в платочке пестром по-на самые брови. Блок - широкоплечий, с погрубевшим обветренным лицом, в просторной белой рубахе, расшитой по подолу темно-красными лебедями, в смазных сапогах - не Фет, поющий о соловьях, но этакий здоровяк-хозяин Шеншин (Борина оценка).
Атмосфера сразу же сложилась тяжеловатая. С первых же часов. Это была Москва-наоборот. Чинные родственники Блока за разглагольствованиями декадентов держались отчужденно. Неугомонный самозваный затейник Сережа вносил немало наигранного оживления, донимал шаржами на каких-то тут же выдумываемых
– живой женщиной или мифическим персонажем? При этом сама Люба была, пожалуй, единственной, кому эта выспренняя игра не казалась моветоном. Блок держался безукоризненно гостеприимно, но быть радушным не получалось: обстановка определенно раздражала его: друзья не умолкали, он только слушал. Без всяких видимых причин между ним с Белым начали возникать «минуты неловкости», когда они старались не оставаться с глазу на глаз. Когда же молчание становилось многозначительней допустимого, Блок вдруг пытался объясниться - уводил Борю в поле и с бог весть откуда бравшимся жаром твердил: «Ты же напрасно так думаешь, вовсе не мистик я, не понимаю я мистики» -«Бывают минуты сомнения» - отбрехивался (а по-другому и не назовешь) Белый.
На чем, собственно, в то лето и расстались. Откланиваясь, Боря настойчиво зазывал навестить его в усадьбе Серебряный Колодезь. Из Москвы уже они с Сережей отписались, что возжигают ладан перед изображением мадонны - «чтобы освятить символ зорь, освещенный шахматовскими днями» («свят»-«свет» - ох уж этот Серебряный век).
Перед ликом не той ли самой мадонны - с присланной фотографии жгли наши мистики свой ладан, пока Блок изводился в поисках вежливого уклонения от ответного визита?
Итоговую для нас черту под этим летом подведет тетушка Марья Андреевна: «Сашура - злой, грубый, непримиримый, тяжелый; его дурные черты вырастают, а хорошие глохнут. Он - удивительный поэт, но злоба, деспотизм, жестокость его ужасны. И при этом полное нежелание сдерживаться и стать лучше. Упорно говорит, что это не нужно, и что гибель лучше всего.». И столь нелестное замечание тетки по адресу любимого племянника дает нам право воспроизвести и продолжение ее тирады - насчет снохи: «. за год жизни с Любой произошла страшная перемена к худшему. Она не делает его ни счастливее, ни лучше. Наоборот. Она -недобрая, самолюбивая, она необузданная». Разумеется, тетушка субъективна. Она глядит на Любу бекетовским глазом. Но кто сказал, что этот ракурс для нас лишний? Сама Люба, что ли, должна сообщить нам в «Былях-небылицах»: ох, друзья мои, и необузданная же, самолюбивая, и недобрая была я в то лето?! Или как?..
О том, что происходило все это время между Сашей и Любой, известно немного. Вот, разве в дневнике у той же тети Мани в ноябре любопытный пассажик: «Пришел Сашура, до того мрачный, что Люба еще стала печальнее. Должно быть, дома у них совсем плохо».
«Совсем плохо» - не больше, но и не меньше.
Можно, конечно, предположить, что Сашура мрачнеет под впечатлением настроений на улицах революционизировавшегося Петербурга, а Люба не приемлет этакой впечатлительности молодого супруга и печальнеет в ответ? Конечно, можно. Но верится в это с трудом.
Тем более что тут же тетушка сообщает и каких-то невероятно неистовых сценах Любиной ревности - по поводу Гиппиус и некой Кины. Кто есть эта самая Кина - до сих пор никем не прояснено. А вот кто такая Зинаида Николаевна -мы знаем прекрасно. И прекрасно же знаем теперь, что ревновать Сашуру к ней было так же смешно, как и саму Гиппиус к Сашуре. Нет. Разгадка напряга кажется нам очевидной: Люба приезда Белого ждала, Саша - нет.
Год другой: бедная Люба
И вот - тревожный январь 1905-го. Так уж вышло, что Боря прибыл в Петербург в воскресенье, вошедшее в анналы под названием «кровавое». И сразу же поспешил туда, где всё это время находилось его пылкое сердце. Но квартира №13 - при кажущемся
спокойствии ее обитателей - жила в этот день исключительно происходящим за окнами. Вот - пошли, вот -стреляют, вот - кучи убитых...Блок поминутно вставал (что в любом другом случае - не блоковском - означало бы «вскакивал»), ходил вдоль комнаты в своей просторной черной блузе, знакомой нам нынче по целому ряду его фотоизображений (эта блуза - ноу-хау артистичной Любови Дмитриевны), курил неизменную папиросу, надолго замерев у окна. Белый явился к нему с целым ворохом впечатлений и вопросов, признаний и недоумений, накопившихся за время разлуки, но ни о чем неземном говорить теперь они не могли - «события заслонили слова».
Не солоно хлебавши, гость подался к Мережковским. У тех происходило, по сути, примерно то же: Зинаида, возлежа на любимой кушетке, попыхивала своей вечной «пахитоской», Мережковский чадил гаванской сигарой, третий-нелишний Философов цедил что-то сквозь зубы. И - разговоры, разговоры, разговоры.
Без малого месяц Белый мотается между двумя этими домами. Мережковские возмущены и даже ревнуют его к Блоку: «Да что же вы там делаете? Сидите и молчите?» -«Сидим и молчим».
В эти дни Блок действительно неразговорчивее обычного. Лишь изредка берет Борю за локоть: «Пойдем. Я покажу тебе переулочки.».
И они ходят, ходят - все так же молчком. А вечером у Мережковских очередной допрос с пристрастием: «Что вы делали с Блоком?» - «Гуляли.» - «Ну и что же?» - «Да что ж более.» - «Удивительная аполитичность у вас: мы -обсуждаем, а вы - гуляете!».
Советские блоковеды страсть как любят вставлять в описание этой и последующих пор в отношениях Саши с Борей живописные подробности стрельбы на далекой московской Пресне, об отважной гибели нашего флота в японских морях и т. п. Даже о поездке Дмитрия Ивановича Менделеева к Витте, после которой он, воротившись домой, снял со стены портрет Сергея Юльевича со словами: «Я больше никогда не хочу видеть этого человека». Подробности - что и говорить - яркие. Но какое, извините уж нас, имеют они касательство к нашим героям?
– Весьма и весьма условное.
Бушевавшие за окном политические бури никогда не касались Блока напрямую. Он сторонился их с юных лет. Помните эпизод со студенческими беспорядками 1901-го? Ну когда Александр не захотел поддержать бойкота, устроенного однокашниками реакционным преподавателям, за что и был объявлен одним из них предателем. Известно, что не понявший обиды товарищей Блок отзывался тогда о происходящем как о «постоянном и часто (по-моему) возмутительном упорстве», уверяя, что сам принадлежит к партии «охранителей» - если и не существующего строя, то уж, по меньшей мере, «просто учебных занятий». Не корим -всего лишь свидетельствуем.
А незадолго до того он отнес редактору «Мира божьего» Остроградскому свои стихи, навеянные картинами Васнецова - про Сирина, Алконоста да Гамаюна. И дальше тиснем из самого «виновника»: «Пробежав стихи, он сказал: "Как вам не стыдно, молодой человек, заниматься этим, когда в университете бог знает что творится!" - и выпроводил меня со свирепым добродушием».
Так что совершенно странно записывать вдруг Александра Александровича в революционеры. Прежде времени, во всяком случае, ни к чему. Ибо совсем не о творящемся вокруг молчали в те дни друг другу наши друзья-братья - молчали они друг другу о бушевавшем у них внутри. И чуть погодя мы позволим себе доказать вам это.
В начале февраля Белый вернулся в Москву, условившись с Блоками не менять ни времени, ни места встречи: лето, Шахматово.
Из тетушки: «Боря Бугаев уехал. Люба парит на крыльях. Ее совсем признали царственно-святой, несмотря на злобу».
Все верно: злая Люба парила на крыльях в ожидании лета, и, кажется, ни для кого это уже не было секретом.
На сей раз москвичи нагрянули в Шахматово вместе. Душным грозовым июньским днем. И давайте считать все вышеизложенное предысторией к теме этого знакового для всех троих наших героев лета.