Александр I. Сфинкс на троне
Шрифт:
В воспоминаниях Д.П. Рунича при некоторой хронологической неточности передается почти такой же рассказ об этом «чудовищном убийстве». «На рассвете, — говорит Рунич, — решетка, обширный двор его (т. е. Ростопчина) дома от улицы ломились под натиском огромной толпы, состоявшей из низменных, отчаянных подонков столицы. [104]
Ростопчин обратился к толпе с речью и, указывая на Верещагина, сказал, "что изменник своей родине, приготовивший путь врагам, достоин смерти!" — и тотчас приказал жандармам изрубить его саблями, сам нанес ему первый удар и велел бросить тело умирающего невинного страдальца через решетку на улицу. Разгоряченная чернь набросилась на него и волочила его по улицам; Ростопчин сел в ожидавший его легкий экипаж и отправился к армии, только что выступившей из Москвы… Вот истинный рассказ об этом чудовищном убийстве», — заключает Рунич.
104
Рунич говорит, что эта толпа явилась, чтобы под начальством ростопчинским отправиться на неприятельское войско. Другой современник (В.И. Сафонович) ставит появление ее в связь с шаром Леппиха. В конце концов подоплека одна и та же.
Выписки можно было бы продолжить. И опять в воспоминаниях декабриста Штейнгеля мы встретимся с таким же освещением: Ростопчин отдал на растерзание Верещагина, чтобы, «пользуясь этим временным занятием черни, можно было с заднего крыльца сесть на лошадь и ускакать из Москвы в момент почти вступления в нее неприятеля». Наконец другой современник, не только очевидец, но и непосредственный участник «казни» Верещагина, драгунский офицер Гаврилов повторяет буквально то же самое: «С утра густая толпа народа стеклась на дворе и запрудила улицу, шумела, галдела и волновалась… Прокричав на крыльце народу, что Верещагин
Мы видим, как в сущности совпадают решительно все показания как очевидцев, так и других современников, рассказывавших о смерти Верещагина или со слов очевидцев, или по слухам. Расхождения только в деталях. И подобная картина не только психологически правдоподобна, но она стоит в полном соответствии с уличной обстановкой в Москве 2 сентября. Пред нами пьяная толпа, — толпа, состоящая из общественных низов, наэлектризованная ожиданием вступления французских войск, бегством начальствующих лиц из Москвы, отступлением русских войск, последними распоряжениями Ростопчина об увозе пожарных труб, затоплением в реке пороховых бочек и хлебных барж и т. д. Пред нами толпа, начавшая с утра уже «грабить дома», по собственному признанию Ростопчина… И эта толпа мирно стоит в ожидании того, как граф уедет из Москвы? Как он выйдет для последнего прощания с оставленным в руках французов населением? Толпа, которую систематически натравляли на «злодеев», которой внушали всякие ужасы, которую манили обещанием расправиться в любой момент с «злодеем», если только он появится под стенами священного города, — и эта толпа будет миролюбиво провожать того, кто столько раз фразисто говорил, что он поведет ее на патриотический подвиг защиты столицы? Нет, это слишком невероятно. Пред ростопчинским дворцом собралась буйная толпа, требующая если не ответа, то выполнения обещаний. И московскому барственному демагогу не оставалось ничего более, как трусливо бежать пред личной опасностью и тем ликвидировать свои отношения с московским населением. В жертву народной ненависти было принесено невинное лицо. В тот момент Ростопчину до этого не было никакого дела. Нужен был лишь предлог, чтобы отвлечь на некоторое время внимание. [105]
105
Непосредственным очевидцем убийства Верещагина пришлось быть, между прочим, известному художнику Тончи, женатому на кн. Гагариной и бывшему «другом» Ростопчина. Тончи в последние дни жил в доме Ростопчина. «Страшное убийство Верещагина», по словам Рунича, произвело на него такое впечатление, что он «сошел с ума». Отправленный во Владимир, он дорогой убежал в лес, а затем покушался на самоубийство. Во Владимире, находясь на попечении у брата Рунича, бывшего директором канцелярии Ростопчина, Тончи воображал, что «Ростопчин держит его под надзором, чтобы сделать вторым Верещагиным». А.Я. Булгаков объяснил по-другому сумасшествие Тончи. Его потрясло «вторжение французов». «Его преследовала несчастная мысль, что, подозреваемый в шпионстве, предательстве и неблагорасположении к французам, он сделается первой жертвой Наполеона». Ростопчин дал еще иное объяснение в своей беседе с князем А.А. Шаховским: «Ужас быть убитым крестьянами, а, может быть, и слугами своими, распалил пламенное воображение и загнал его в лес». То, что рассказывает более осведомленный брат Д.П. Рунича, и само по себе более правдоподобно.
Такова истинная картина действительных мотивов поступка Ростопчина. [106] Смерть Верещагина произвела сильное впечатление на современников. [107] Против Ростопчина негодовало общественное мнение: «Вот убийство, которое невозможно объяснить, не очерня памяти Ростопчина», — сказал в своих «Записках» Рунич, при всем своем личном недоброжелательстве к Ростопчину, вполне одобрявший его деятельность в московский период. И откликом этого негодования явилось известное письмо Александра, в котором император, действительно, очень «мягко» делал Ростопчину упрек: «Я бы совершенно был доволен вашим образом действий при таких трудных обстоятельствах, если бы не дело Верещагина, или лучше — его окончание. Я слишком правдив, чтобы говорить с вами иным языком, кроме языка полной откровенности. Его казнь была бесполезна, и притом она ни в каком случае не должна была совершиться таким способом. Повесить, расстрелять было бы гораздо лучше». Ростопчин в ответ выставлял себя только исполнителем приговора сената, который «единогласно» присудил к смертной казни Верещагина, «злодея по наклонности и по образу мыслей». Если бы это было так, то неужели Ростопчин не мог выбрать другого времени для убийства! Ложь здесь слишком очевидна… [108]
106
Говоря о расправе Ростопчина с Верещагиным и примыкая здесь к выводам автора статьи о верещагинском деле в «Щукинском сборнике», автор новейшей работы о Ростопчине, А.А. Кизеветтер, не согласен с теми, которые считают, что расправа эта была вызвана в значительной степени страхом перед толпой.
Не анализируя этого мнения и не опровергая фактической стороны, автор считает необходимым лишь отметить два обстоятельства: 1) Ростопчин сначала смотрел на толпу с балкона и потом вышел говорить с ней на крыльцо, что указывает на то, что он толпы не боялся, и 2) настроение толпы вовсе и не было страшно. Мутона она не тронула, а Верещагина начала терзать по призыву Ростопчина.
В эти категорические суждения следовало бы ввести ряд фактических поправок — и прежде всего в изложение обстоятельств появления Ростопчина перед толпой в том именно духе, как изложено оно в настоящей статье. Затем все почти современники (и те, кто были очевидцами) свидетельствуют, что настроение толпы, явившейся на генерал-губернаторский двор с требованием, чтобы Ростопчин, согласно своему обещанию, вел народ на Три Горы, было очень враждебно п о отношениюк Ростопчину. На эти показания современников, находящиеся в полном соответствии со всей реальной обстановкой момента, А.А. Кизеветтер и не обратил внимания.
107
Близкие Ростопчину люди передавали Свербееву, что в Париже Ростопчин «мучился угрызениями совести, что юный Верещагин по ночам являлся ему в сонных видениях».
108
И напрасно сын Ростопчина, благодаря кн. Вяземского за защиту отца в письме к издателю «Рус. Арх.» (1869, 935), пытался исправить «ошибку, допущенную реабилитатором. «Верещагин,— утверждал он,— был приговорен к смертной казни, и, без всякого сомнения, приговор этот получил бы надлежащее исполнение, если бы не был предупрежден народною расправок»… Призрак Верещагина будет вечно стоять над памятью Ростопчина.
Впоследствии были попытки если не оправдать Ростопчина, то смягчить ужасные обстоятельства «казни» Верещагина и найти объяснение поступку Ростопчина. Это пытался сделать кн. П.А. Вяземский, кн. А.А. Шаховской, отчасти и Д.Н. Свербеев. «Потомство, — писал Свербеев в 1870 г., [109] — не имеет права обвинять Ростопчина в убийстве по расчету, в убийстве для спасения своей жизни. В таком обвинении я умываю руки. Ростопчин мог быть и, по моему убеждению, был преступным убийцею Верещагина, но он не мог быть и не был убийцей из трусости. В этом ручается нам вся его жизнь и каждая его строка, до нас дошедшая». Все изложенное, думается, уже достаточно опровергает мнение Свербеева…
109
Заметка Свербеева была написана для «Русского Архива» по поводу «Мелочей из запаса моей памяти* М.А. Димитриева.
Отдав толпе Верещагина, Ростопчин скрылся. А толпа, возбужденная еще более произведенным неистовством, устремляется в Кремль к арсеналу, чтобы здесь с оружием в руках встретить неприятеля.
На этом можно и закончить повествование о деятельности Ростопчина — спасителя отечества в 1812 году. «Я спас империю, — гордо и самоуверенно заявлял Ростопчин в оправдательном письме к Александру по поводу верещагинского дела. — Я не ставлю себе в заслугу энергии, ревности и деятельности, с которыми я отправлял службу вам, потому что я исполнял только долг верного подданного моему государю и моему отечеству. Но я не скрою от вас, государь, что несчастие, как будто соединенное с вашею судьбою, пробудило в моем сердце чувство дружбы, которою оно всегда было преисполнено к вам. Вот что придало мне сверхъ-естественные силы преодолевать бесчисленные
препятствия, которые тогдашние события порождали ежедневно».Так казалось Ростопчину в ноябре 1812 года. [110]
Но в момент оставления Москвы Ростопчин, по-видимому, не чувствовал себя так самоуверенно. Отсутствием этой самоуверенности и объясняется отчасти ненависть, которую питает Ростопчин к Кутузову: «Сегодня утром я был у "проклятого Кутузова", — пишет Ростопчин жене 1 сентября. — Эта беседа дала видеть низость, неустойчивость и трусость вождя наших военных сил…» «Бросают 22 000 раненых, а еще питают надежду после этого сражаться и царствовать». Одно было достоинство у Ростопчина — это грубая прямота. Он, пожалуй, мог про себя сказать то, что писал в своей жизни, описанной с натуры: «Жизнь моя была плохая мелодрама… Я играл в ней героев, тиранов, любовников, благородных отцов, резонеров, но никогда не брался за роль лакеев». Правда, эта прямота отнюдь не вытекала из каких-либо высоких моральных качеств. Ростопчин, несмотря на всю свою барственность и французский лоск, был типичным бурбоном.
110
Так казалось впоследствии инекоторым современникам, близким к Ростопчину по своим политическим настроениям. Не любивший Ростопчина Рунич в таких словах охарактеризовывает его значение: «Ростопчин, действуя страхом, выгнал (I) из Москвы дворянство, купцов и разночинцев для того, чтобы они не поддались соблазнам и внушениям наполеоновской тактики. Он разжег народную ненависть теми ужасами, которые он приписывал иностранцам, которых он в то же время осмеивал. — Он спас Россию от ига Наполеона». В таком же духе оценивает Ростопчина — «Юпитера-громовержца» и Вигель: «Если вспомнить, что Москва имела тогда сильное влияние на внутренние провинции и что пример ее действовал на все государство, то надобно признаться, что заслуги его в сем году суть бессмертные».
Сделавшись врагом Кутузова, он ему с откровенностью писал 17 сентября: «Должность моя кончилась, и я, не желав быть без дела и слышать целый день, что вы занимаетесь сном, уезжаю…» Ведь деятельным был только один Ростопчин — он в этом же упрекал прежде Барклая.
Мы еще встретимся с Ростопчиным в обновленной Москве. [111] Но каковы же были реальные результаты его деятельности в Москве до прихода французов? Хорошо подвел эти итоги Л.Н. Толстой в «Войне и мире». Читатель, конечно, помнит меткую характеристику Ростопчина в конце V главы II части, где Толстой говорит об оставлении Москвы населением. «Они уезжали каждый для себя, а вместе с тем только вследствие того, что они уехали, и совершилось то величественное событие, которое навсегда останется лучшей славой русского народа… Граф же Ростопчин, который то стыдил тех, которые уезжали, то вывозил присутственные места, то выдавал никуда негодное оружие пьяному сброду, то поднимал образа, то запрещал Августину вывозить мощи и иконы, то захватывал все частные подводы, бывшие в Москве, то на 136 подводах увозил делаемый Леппихом воздушный шар, то намекал на то, что сожжет Москву, то принимал славу сожжения Москвы, то отрекался от нее; то приказывал народу ловить всех шпионов и приводить к нему, то упрекал за это народ; то высылал всех французов из Москвы, то оставлял г-жу Обер-Шальне, составлявшую центр всего французского московского населения… то собирал народ на Три горы, чтобы драться с французами, то, чтобы отделаться от этого народа, отдавал ему на убийство человека и сам уезжал в задние ворота; то говорил, что он не перенесет несчастия Москвы, то писал в альбом по-французски стихи о своем участии в этом деле, — этот человек не понимал значения совершающегося события, а хотел только что-то сделать сам, удивить кого-то, что-то совершить патриотически-геройское и, как мальчик, резвился над величавым и неизбежным событием оставления и сожжения Москвы и старался своей маленькой рукой то поощрять, то задерживать течение громадного, уносившего его власть с собой, народного потока».
111
См. ниже «Патриотические настроения в 1812 г».
Не показывает ли все рассказанное выше правильность нередко оспаривавшихся выводов Л.Н. Толстого. Ростопчин действительно не понимал положение вещей. Он фантазировал и всех морочил, желая разыгрывать роль спасителя отечества, к которой еще менее был пригоден, чем «мальчик».
Если согласиться с Толстым, что оставление Москвы было «величественным событием, которое останется лучшей славой русского народа», то в этом событии, как мы видим, Ростопчин не играл решительно никакой роли. Впоследствии Ростопчин приписал себе и эту славу. Он объяснил даже все свои действия именно этой целью: соблюсти спокойствие в Москве и выпроводить из нее жителей; на деле Ростопчин только препятствовал осуществлению того «величественного события», которое инстинктивно, из страха подготовили московские обыватели… Москва должна была остаться пустой к прибытию Наполеона. Из нее спешно вывозили имущество, деньги, бумаги и т. д. Конечно, в две недели вывезти все было невозможно, а при господствовавшей панике подчас самое главное оставалось. Недаром Волкова 15 октября писала: «говорят, что в какой-то газете пишут, что Москву сдали опустелую, увезя из нее все до последней нитки. Видно, что, кто в газете пишет, у того в Москве волоса нет». Сколько ни увозили из Москвы, сколько ни зарывали в землю, в столице оставалось достаточно и жизненных припасов и всякого рода имущества. Недаром на Стендаля Москва произвела на первых порах впечатление одного «из прекраснейших храмов неги». Французы нашли немало барских домов с достаточным штатом дворовых людей, оставленных охранять барское имущество (см., напр., письмо Волковой от 17 сентября, приказчика Сокова к Баташову, в доме которого на Швивой горке поместился Мюрат).
Можно было бы привести множество рассказов по этому поводу из французских мемуаров. Наполеон был совершенно прав, когда говорил (У Меару 3 ноября 1816 г.: «Sans cet Incendie fatal, j'avais tout ce qui etait necessaire a mon аггп&е [112] ». Конье утверждает, что провизии хватило бы «на всю зиму». Но вряд ли стоит это делать, потому что этот факт несомненен сам по себе и засвидетельствован, наконец, многими реестрами, которые поданы были правительству после выхода французов из Москвы лицами, потерпевшими от пожара. Беглый обзор того, что осталось в Москве, снимает весь патриотический налет с «великого события», долженствовавшего сделаться неувядаемой славой России. Мы знаем, увозили драгоценные вещи, жемчуга с икон и оставляли народные святыни — мощи, оставили «за неимением подвод» 333 знамени и т. д. Оставлены были на произвол судьбы, на попечение «злодеев» тысячи русских раненых, проливших свою кровь в защиту отечества. Указать точную цифру оставленных раненых вряд ли возможно. Мы знаем, что в письме к жене 1 сентября Ростопчин исчисляет количество оставляемых раненых в 22 000. Сколько было увезено в последние два дня, когда русские войска проходили оставляемую Москву, — сведения разноречивы. И различные источники насчитывают оставленных раненых от 2 до 15 тысяч, из которых, по свидетельству Ростопчина, осталось в живых ко времени его возвращения в Москву не более 300. Внук Ростопчина, сын его дочери, гр. Сегюр, написавший жизнеописание своего деда, добавляет к этой печальной повести: и большинство несчастных (раненых) «погибло в огне, зажженном соотечественниками» (Vie de Rostopchine. Paris, 1873).
112
Вывезены были лишь ночью 1 сентября по предписанию Ростопчина викарию московскому Августину иконы: Владимирской, Иверской и Смоленской Богоматери под предлогом, что войска хотят молиться. Это было сделано для того, чтобы «народ ночью сего не приметил».
Таковы были реальные результаты энергичной деятельности московского главнокомандующего. При всем желании найти что-либо положительное в деятельности Ростопчина в конце концов находим лишь отрицательное.
Припомним слова С.Н. Глинки, свидетельствующие о том, что Ростопчин, издавая призыв к населению идти на Три горы, думал якобы этим указать московским крестьянам, что они должны делать, когда французы займут Москву. Можно подумать, что Ростопчину принадлежит инициатива возбуждения народной войны, того образа действий, который спас Россию. Ростопчин целых три месяца подготовлял народное настроение, возбуждая в населении «патриотическую ненависть» к французам. «Мне удалось, — писал он позднее своему постоянному лондонскому корреспонденту гр. Воронцову (28 апреля 1813 г.), — внушить крестьянам презрение к французскому солдату… Я оставался до 26 сентября при главной квартире, разъезжая туда и сюда, чтобы ободрить крестьян и своим присутствием, и своими воззваниями». [113] Но и здесь Ростопчин ошибался. Он был бессилен поднять «патриотизм», который он видел только в человеконенавистничестве. [114]
113
По поводу этой деятельности Ростопчина, в частности, по поводу прокламаций, выпускаемых во Владимире, другой постоянный корреспондент Воронцова, очень сочувственно относящийся к Ростопчину, писал 17 октября: «Не скрою, что тон и слог не приличествуют его сану. Прокламации подобного рода теперь особенно не у места. Вообще он слишком любит ремесло писаки». Следовательно, тут уже и друзья недооценивали великого мужа.
114
См. статью С. Мелыунова «На войне 1812 г».