Александр I
Шрифт:
Разумеется, фигуре самого Александра I в романе отдано некоторое предпочтение. Сумрачный мир Александра, который рисует Мережковский, вероятно, очень близок самому писателю: метания императора между вольнолюбивыми идеями конца XVIII века (Французская революция) и желанием видеть Россию единой и сильной в какой-то мере перекликается со временем создания романа. Конец XIX века в истории России, которую, по образному выражению В. И. Ленина, называли «беременной революцией», сочетался с бурным индустриальным развитием, экспансионистскими устремлениями во внешней политике, выражавшимися в складывании русско-французского военного союза и подготовке к мировой войне. Впрочем, биография мятущегося императора реставрируется писателем без обращения к таким романтическим соблазнам, как версия об уходе императора в скит замаливать свои грехи. В предпоследней главе романа из Таганрога, где скончался государь, идет по почтовому тракту похожий на
Не мог Мережковский обойтись в романе без своей излюбленной антиномии между началами небесными и земными. Небесное начало олицетворяют в романе женские образы: дочери Софьи и жены Елизаветы Алексеевны. Характер хрупкой, словно случайно залетевшей на грешную землю и быстро покинувшей ее дочери императора Софьи целиком домыслен писателем. Облик Елизаветы Алексеевны отчасти воссоздан по документам. Дело в том, что дневник императрицы, который обильно цитируется в романе, был сожжен после ее кончины лично императором Николаем I. Таким образом, приводимые Мережковским дневниковые записи Елизаветы Алексеевны были им от начала и до конца выдуманы. Правда, сделано это было на основании других источников, которые позволяют утверждать, что супруга Александра I, помимо того, что была несчастной матерью и больной совестью Александра, обладала еще неподдельным вольнолюбием, возвышенными духовными чертами.
Неизвестный художник.
Портрет Софьи Нарышкиной. 1820-е
Если Елизавета Алексеевна, по замыслу создателя романа, олицетворяет больную совесть Александра, то образ умирающей дочери царя Софьи является больной совестью декабриста Валерьяна Голицына. Здесь мы сталкиваемся с началом земным. Интересно, что в главные герои Мережковский берет не «железного» Пестеля или напоминающего пародию на позднейших террористов-народовольцев исступленного Каховского, а именно декабриста князя Валерьяна – образ рефлексирующий и сомневающийся.
Важную роль в романе играет декабристская тема. Несмотря на амнистию участникам событий 14 декабря 1825 года, дарованную Александром II, и весь либерализм его последующих реформ 60-х годов XIX века, в русском общественном пространстве было не принято обсуждать дворянских революционеров. Официальная точка зрения провозглашала их государственными преступниками, изменившими присяге и покусившимися на самое святое – самодержавный характер русского государства и на жизнь самодержца. Поэтому своим изображением круга заговорщиков (хотя бы художественным) Мережковский одним из первых как бы нарушает многолетнее табу на исследование этой темы.
Декабристы предстают в его интерпретации не только и не столько как борцы против самовластья, но и как радикальные почвенники, причем их стремление к русскости часто доходит до смешного. Вот поэт Рылеев устраивает по воскресеньям «русские завтраки», на которых гостям подаются исключительно традиционные русские блюда. «Мы должны избегать чужестранного, дабы ни малейшее к чужому пристрастие не потемняло святого чувства любви к отечеству: не римский Брут, а Вадим Новгородский да будет нам образцом гражданской доблести», – говорит Рылеев Мережковского. Вступающему в Общество Голицыну тот же Рылеев объясняет, что «революция наша будет восстание варяжской крови на немецкую, Рюриковичей на Романовых…». Немцы выступают как воплощение чужого механистического начала – духа Запада, поработившего Русь. Декабрист Батенков, отвечая на вопрос, почему он, будучи сторонником самодержавия, хочет присоединиться к заговорщикам, отвечает, что «самодержавия нет в России, нет русского царя, а есть император немецкий… Русский царь – отец, а немец – враг народа… Вот уже два века, как сидят у нас немцы на шее…». В этом его, как ни странно, поддерживает Кюхельбекер, сам обрусевший немец.
Но наиболее яркой фигурой среди всех декабристов у Мережковского является, безусловно, полковник Павел Иванович Пестель, который во многом представляет воплощение как раз прусского духа, только в революционном обличье. В романе Пестель – фигура демоническая. Он внушает благоговение и страх, его соратники отмечают сходство внешности и характера Пестеля с внешностью и характером Наполеона и боятся, что после революции он может стать «русским Бонапартом» или «императором Павлом Вторым».
Большое внимание писатель уделяет духовным поискам декабристов. При этом он оставляет в стороне масонскую тему, и даже Рылеев у него пренебрежительно отзывается о масонских обрядах, называя их глупостями. Зато в центре внимания оказывается русская секта скопцов, чьи радения посещает князь Голицын. Скопческий пророк Кондратий Селиванов оказывается то ли истинно русским царем Петром III, то ли одновременно
вторым Христом. В то же время еще один персонаж романа полковник Сергей Муравьев-Апостол пишет «Православный катехизис», в котором существующий монарх объявляется узурпатором, ибо «всем един Царь на небеси и на земли – Иисус Христос». Отсюда следует плавный переход к теме цареубийства. Оно для декабристов выступает не просто как политическая акция, призванная расчистить путь к власти и освободить народ. Это настоящее мистическое действо, «убиение Зверя» (отсюда и заглавие трилогии – «Царство Зверя»). Декабристы не просто планируют этот акт, а буквально бредят им. Правда, описания собраний тайных обществ не дают читателям надежду, что из этого получится что-то путное. На собрания заговорщики «…обычно опаздывали или не приходили вовсе». Дух обреченности витает над ними. Рылеев говорит: «Все мне кажется: осрамимся, в лужу сядем, ничего у нас не выгорит, ни черта лысого! Не по силам берем, руки коротки». В описании откровенного разговора Голицына с Пестелем даже он высказывает упадок духа и неверие в успех.Таким образом, одним из первых коснувшись темы декабристов, Мережковский нарисовал противоречивый образ самой русской интеллигенции со всеми известными ее недостатками: любви к народу, соседствующей со страхом перед ним; страстной любви к Родине, дополняющейся ненавистью к существующему порядку вещей. Увлеченность западными теориями и дерзкие замыслы переделать их на русский лад ограничиваются неспособностью сделать что-либо серьезное для достижения поставленных целей.
Очевидно, что время, прошедшее с момента создания исторических романов Д. С. Мережковского, внесло свои коррективы в наше понимание личности и мотивов действий Александра I и знание об Александровской эпохе. За истекшие уже почти 120 лет Россия прошла через множество испытаний. Да и историческая наука не стоит на месте. Многие факты, считавшиеся незыблемыми в эпоху написания романа, ныне получают иное наполнение, толкование и вместе с ним смысл. Поэтому у современного читателя могут возникать свои аллюзии и ощущения от Александровской эпохи, представленной в романе «Александр I». И это хорошо. Однако же это обстоятельство нисколько не умаляет своеобразных литературных достоинств творения Мережковского, помогает раскрыть его историко-философскую концепцию и довольно ярко характеризует отношение современников рубежа XIX–XX веков к эпохе рубежа предшествующего столетия.
Д. А. Гутнов,
доктор исторических наук,
профессор МГУ им. М. В. Ломоносова
и МГК им. П. И.Чайковского
Д. С. Мережковский
Александр I
Часть первая
Глава первая
Очки погубили карьеру князя Валерьяна Михайловича Голицына.
– Поди-ка сюда, карбонар! За ушко да на солнышко. Расскажи, чего напроказил? Что за история с очками? А? Весь город говорит, а я и не знаю, – сказал, подставляя бритую щеку для поцелуя князю Валерьяну, дядя его, старичок лысенький, кругленький, катавшийся, как шарик, на коротеньких ножках, все лицо в мягких бабьих морщинах, какие бывают у старых актеров и царедворцев, – министр народного просвещения и обер-прокурор Синода, князь Александр Николаевич Голицын.
Когда князь Валерьян, после двухлетнего отсутствия (он только что вернулся из чужих краев), вошел в министерскую приемную, большую, мрачную комнату с окнами на Михайловский замок, так и пахнуло на него запахом прошлого, вечною скукою повторяющихся снов.
На том же месте опустилась под ним ослабевшая пружина в старом кожаном кресле. Так же на канцелярском зеленом сукне стола лежали запрещенные духовною цензурою книги; «О вреде грибов» – прочел он заглавие одной из них: грибы постная пища, догадался, нельзя сомневаться в их пользе. Теми же снимками со всех изображений Спасителя, какие только существуют на свете, увешаны были стены приемной: лик Господень превращен в обойный узор. Так же рдела в глубине соседней комнаты-молельни темно-красная лампада в виде кровавого сердца; так же пахло застарелым, точно покойницким, ладаном.
– Помилосердствуйте, дядюшка! Вы уже двадцатый раз меня об этом сегодня спрашиваете, – сказал князь Валерьян, глядя на старого князя из-под знаменитых очков, с тонкой усмешкой на сухом, желчном и умном лице, напоминавшем лицо Грибоедова.
– Да ну же, ну, говори толком, в чем дело?
– Дело выеденного яйца не стоит. На вчерашнем дворцовом выходе в очках явился; отвык от здешних порядков – из памяти вон, что в присутствии особ высочайших ношение очков не дозволено…
– Поздравляю, племянничек! Камер-юнкер в очках! И свой карьер испортил, и меня, старика, подвел. Да еще в такую минуту…