Александр III: Забытый император
Шрифт:
Вместе с образком св. Митрофана Тихомиров вывез и хранил маленькое Евангелие, подарок сестры Маши. «Не знаю ничего лучше этой книги и дарю ее на память моему дорогому другу» – такую надпись она сделала. Евангелие он время от времени читывал, умел даже привести подходящую цитату, но вот за границей его к нему особенно потянуло.
И Тихомиров попал в некую фантастическую, сумасшедшую, как называл иногда он сам, полосу. Он буквально вел разговоры с кем-то по своему Евангелию.
Лежит он на своей кровати один. Все тихо, только воет в окнах ветер да шелестит со всех сторон обложной дождь. Лежит и думает, думает. Обо всем: и что такое правда, и что ему делать, и что же теперь есть… Голова мутится. Берет Евангелие, раскрывает: глядь, прямо ответ на вопрос. Но ответ неудобный. Шепчет:
– Да как же… Ведь вот какие возражения на это…
Открывает еще раз – снова ответ. Иной раз ну прямо-таки разговор, долгий и серьезный. Тихомиров от себя говорит, Евангелие – от себя. Он ничего вначале не понимал, полагая, что все это – чудачество, но обаяние этого таинственного диалога было слишком велико и ответы столь удачны, словно он разговаривал с неким мудрым, опытным человеком.
И вера вливалась в него с каждым днем, вера еще беспорядочная, неясная, вера неизвестно во что. Веру твердую,
Эти таинственные разговоры с Евангелием большею частью касались высших вопросов. Что такое правда? В чем обязанность его, Тихомирова? Но, случалось, искал он утешения и совета в тяжком угнетении от безвыходного материального положения. И вот в одну такую минуту нервного состояния попался ему ответ:
«И избавил его от всех скорбей и даровал мудрость ему и благоволение царя египетского фараона».
Этот ответ упорно попадался много раз, в разные дни. Он поразил Тихомирова своей настойчивостью.
Правду сказать, он в это время настолько не думал о России, что мысль о возвращении на родину даже в голову не приходила. Тем более Тихомиров не мог представить себе, что получит прощение государя. Но после многократного повторения в ответах из Евангелия о благоволении царя египетского начал рассуждать, не идет ли речь о каком-нибудь выдающемся заграничном покровителе? Не Клемансо ли это? Потом думал, сталкиваясь с какой-нибудь знаменитостью: «Не мой ли это царь египетский?..»
Однако когда хаос мыслей начал укладываться, когда он отрекся от старых нелепых идеалов и понял цель жизни личной, а потому и социальной, тогда уже вдруг сказал себе: «Да не государь ли это? Не на Россию ли мне Бог указывает?»
И завет Евангелия был первым ободрением обратиться к Александру III. Без него Тихомиров никогда бы не поверил в возможность прощения. Но надежда начала расти и крепнуть, появился душевный подъем – наперекор бедности, почти нищете, невзгодам, бессмысленно прожитой жизни. Тихомиров писал, перечеркивал, снова писал – своему «царю египетскому фараону»:
«Ваше Императорское Величество,
Государь Всемилостивейший!
Несмотря на воздействие семейного воспитания, полного чувства преданности престолу, я очень рано подвергся влиянию революционных идей. Верование в якобы грядущий революционный переворот было привито моему юношескому уму еще в то время, когда он не был способен к самостоятельной оценке внушаемого. Захваченный этим потоком, погубившим столько других сверстников, я совершил длинный ряд политических преступлений. Двадцатилетним мальчиком, не имея понятия ни о каком существующем строе, я уже стал его ниспровергать в качестве члена кружка «чайковцев»…
…Фанатизированный, но честный мальчик, я тогда еще легко мог бы понять нелепость своих идей. Но тюрьма отрезала меня от отрезвляющего наблюдения действительности и четыре года воспитывала в непрерывном раздражении, в ненависти, на грезах о своем «мученичестве», на фантазиях о кровавых переворотах…
…Осенью 1878 года я был отдан под надзор полиции с определением места обязательного жительства. При моей молодости и жажде широкого наблюдения эта мера поразила меня как громовый удар. Мне казалось, что я снова попадаю в нечто вроде недавно оставленной тюрьмы, и я немедленно бежал, без денег, без планов, даже не зная, кого из революционных друзей сумею разыскать. С этого момента начинается моя нелегальная жизнь…
…К половине 1879 года в сообществе «Земля и воля» образовалось два течения: одно стремилось перейти на почву политической борьбы, имея политические убийства как средства действия. Другое, более мирное, стремилось к пропаганде и организации в народе. Я принадлежал к первому течению. С тяжелым сердцем, с изумлением перед охватившим нас тогда умопомрачением исполняю горькую обязанность припомнить эти страшные 1879–1881 годы…
…Выбранный членом Административного комитета, я участвовал обязательно на всех его заседаниях, между прочим и на тех, где были решены планы преступных покушений, подготовлявшихся в Одессе, Александровске, Москве и Зимнем дворце…
…Я именно руководил газетой «Народная воля», как и вообще имел наблюдение над изданиями сообщества. Мною была редактирована большая часть прокламаций Комитета. Я имел первенствующую роль в выработке «Программы Исполнительного комитета», «Подготовительной работы партии», а также программ мелких сгруппировавшихся около Комитета кружков, в основании которых я принимал большое участие. Я участвовал в устройстве типографии общества…
…Я именно старался создать в самом русском обществе агитацию, а если возможно, то и организацию в пользу конституционного государственного переворота…
Вся эта деятельность, выдвинувшая меня на первое место как организатора так называемой партии «Народной воли», создала мне в ней чрезвычайный авторитет. Но в то же время я стал все холоднее и даже неприязненнее относиться к террору, постоянно грозившему успехам моих планов…»
«…Наблюдая революционную деятельность, как свою, так и других лиц, я и прежде всего выносил из нее на каждом шагу впечатление то смешного, то тяжелого, иногда ужасного. Издавна также, еще с 1880–81 годов, я нередко подмечал какой-то глубокий разлад между собой и товарищами, на вид так уважавшими меня. Они искренне, конечно, полагали, что мой авторитет велик для них, но в действительности я чем дальше, тем больше чувствовал, что они меня в сущности не понимают – ни моего „национализма“ в виде стремления поставить свою деятельность в соответствии с желаниями самой России, ни моего убеждения в необходимости твердой власти, ни моего независимого отношения к европейским фракциям революционного социализма: все это казалось странным.
Впрочем, этот разлад существовал и в моей собственной душе, где все, что мой ум вырабатывал самостоятельно, давно боролось с принятыми на веру идеями революции. Этого разлада я не мог уничтожить до тех пор, пока не усомнился, точно ли, как это нам внушалось, наука освещает своим авторитетом эти идеи? Не решив этого, я не мог отречься от революции, и это меня приводило к уступкам революционерам. Неоднократно понимая ошибочность их деятельности, я все-таки оставался в их рядах, утешая себя надеждою постепенно изменить фальшивые стремления своих товарищей.
Так дело тянулось, пока размышление и критика не эмансипировали меня. Чрезвычайную пользу в этом отношении я извлек из личного наблюдения республиканских порядков и практики политических партий. Нетрудно было видеть, что самодержавие народа, о котором я когда-то мечтал, есть в действительности совершенная ложь и может служить лишь средством господства для тех, кто более искусен в одурачивании толпы. Я увидел, как невероятно трудно восстановить или воссоздать государственную власть, однажды потрясенную и попавшую в руки честолюбцев. Развращающее влияние политиканства, разжигающего инстинкты, само бросалось в глаза.
Все это осветило для меня мое прошлое, мой горький опыт и мои размышления, и придало смелости подвергнуть строгому пересмотру пресловутые идеи французской революции. Одну за другой я их судил и осуждал. Я понял наконец, что развитие народов как всего живущего совершается лишь органически на тех основах, на которых они исторически сложились и выросли, и что поэтому здоровое развитие может быть только мирным и национальным. Я понял фальшивость этих идей, которые разлагают общество, раздувая беспредельно понятия о свободе и правах личности, тогда как самая даже свобода личности на самом деле возможна лишь в среде крепких нравственных авторитетов, предохраняющих ее от ложных шагов. Я понял, что всякая мысль может развиваться нормально, лишь опираясь на авторитеты, и что, раз подорвавши веру в них, никто не в силах удержать массу от неудержимого развития до последних выводов брошенной в нее идеи беспорядка.
Таким путем я пришел к пониманию власти и благородства наших исторических судеб, совместивших духовную свободу с незыблемым авторитетом власти, поднятой превыше всяких алчных стремлений честолюбцев. Я понял, какое драгоценное сокровище для народа, какое незаменимое орудие его благосостояния составляет Верховная Власть, с веками укрепленная авторитетом.
И горькое раскаяние овладело мною. Окидывая взглядом мою прошлую жизнь, я сам прихожу в трепет и говорю себе, что для меня нет прощения. Не для оправдания, а лишь взывая к милости, осмеливаюсь сказать, что мое раскаяние беспредельно и нравственные муки, вынесенные от сознания своих ошибок, неописуемы. Лишь эти муки и это раскаяние дает мне силу прибегать к Вашему милосердию, Государь. Я умоляю Ваше Величество отпустить мои бесчисленные вины и позволить мне возвратиться в отечество, а также узаконить мой брак и признать моих детей, невинных жертв моих ошибок и преступлений.
Всемилостивейший Государь, позвольте мне возвратиться к жизни чистой и законной, чтобы я примером этой жизни, скромной, полезной, сообразно с долгом верноподданного и обязанностями честного отца и доброго сына мог изгладить если не из своего сердца, то из памяти близких тяжкий кошмар моего безумного прошлого.
Вашего Императорского Величества верноподданный
Император отодвинул листки и поднял тяжелую голову, глядя прямо в глаза товарищу министра внутренних дел Плеве:
– Вячеслав Константинович! Как вы полагаете, он искренен?
– Совершенно искренен, ваше величество! – твердо ответил Плеве. – Мы ведь с ним переписываемся уже давно. И тон его писем меня совершенно убедил. Он прозрел, ваше величество…
Александр III из толстой стопки вынул брошюру Тихомирова «Почему я перестал быть революционером» и, листая ее, медленно произнес:
– Вот и я того же мнения.
И через паузу:
– И я сделаю для него все…
Два тяжелых локомотива тянули громадный царский поезд на перегоне между станциями Тарановка и Борки. К тяжелым паровозам были прицеплены вагон электрического освещения, далее – мастерские, вагон министра путей сообщения адмирала Посьета, второй класс – для прислуги, кухня, буфетная, столовая, вагоны первого класса – великих княжон, государя и императрицы, цесаревича, далее – дамский свитский, министерский, конвойный и багажный. Огромная масса!
Поезд из Ялты в Москву шел со скоростью шестьдесят пять верст в час. Государь не любил ездить медленно, к тому же и так опаздывали в Харьков на полтора часа, а там готовились к торжественной встрече императора.
Александр Александрович предложил начать завтрак раньше – до Харькова оставалось сорок три версты.
В столовой собралась вся царская семья и свита, всего двадцать три человека; лишь маленькая Ольга, великая княжна, оставалась в своем вагоне. За большим столом, стоявшим посреди столовой, в самом центре сидел государь, напротив Мария Федоровна. Сбоку, рядом с закусочным столом, разместились царские дети: наследник, его братья и сестра, а также шталмейстер – князь Оболенский. Из-за перегородки, ближе к буфетной, официанты разносили блюда. Художник Зичи, никогда не расстававшийся со своим альбомом, и здесь, за столом, делал быстрые, летучие наброски.
– Представьте себе, Петр Семенович, – говорил государь, пропуская под закуску добрую рюмицу, – какое поучительное дельце вы мне подкинули с этим корнетом-крымчаком!
Военный министр Ванновский, большелицый, с маленькими, близко посаженными глазками и лопатообразной бородой, оторвался от селедки в маринаде.
– Молодой человек, ваше величество, – пробормотал он. – Восточная горячая кровь!..
Дело было в следующем. Юный корнет, потомок крымских ханов, явился на дачный вечер в Сокольниках. Он стоял у буфета, когда запыхавшийся студент-распорядитель подбежал к нему и положил ему на плечо руку со словами:
– Голубчик! Что же вы не танцуете? Идемте, я вас представлю…
– Осторожно, молодой человек! Уберите вашу руку! – вспыхнул корнет.
– Ах, извините, что я испачкался о ваш погон, – отвечал студент.
Корнет выхватил шашку и зарубил его…
– Фи! Какой ужас! – сказала Мария Федоровна с легким акцентом.
Посьет пошевелил бакенбардами.
– Верно, ваше величество, наказание будет примерным!..
– Я, не задумываясь, написал… – слегка набычившись, император навис над столом тучной глыбой, – «жалею о случившемся, но корнет не мог поступить иначе».