Александр Первый: император, христианин, человек
Шрифт:
Но об «ещё» вдруг пришлось позабыть. Случилось такое, чего никто не мог предвидеть даже в страшном сне. Все вздрогнули.
9
Возвращая Бурбонов на французский трон, Талейран, вероятно, достиг чего-то своего, какой-то ему ведомой цели, несмотря на совершенно ясное осознание того, что для многих роялистов он пожизненный и ненавистный враг: ему их озлобленное мнение было глубоко безразлично. Но вряд ли даже он ожидал, что возвращённая им династия так скоро «достанет» страну… Нет, разумеется, нельзя всё красить одной краской, были и целые регионы, где Реставрацию встречали с восторгом: Вандея, например, историческая область на севере Франции.
В департаменте Вандея в 1793 году революционные войска творили такое, что уцелевшие жители и двадцать с лишним лет спустя вспоминали это как нашествие из преисподней. Говорят, результаты карательных
Справедливости ради надо сказать, что вандейские жители ангелами не были, и Конвент направлял туда военные экспедиции не забавы для. Но такой звериной массовой свирепости мятежники и бунтари всё же не проявляли… Поэтому немудрено, что и в 1815 году любая власть, кроме королевской, воспринималась в Вандее как сатанинское порождение – в том числе и Наполеон.
С началом Реставрации заметно ожила столичная либеральная интеллигенция: Бонапарт, считая подобную публику крикливой и вредоносной, держал её за горло железной хваткой, и вполне успешно – умники смиренно помалкивали… Возвращение же Бурбонов принесло прослойке интеллигенции и богемы какие-никакие свободы. При самом активном воздействии Александра Франция получила конституцию – этот факт, должно быть, очень радовал сердце нашего царя: не имея пока возможности ввести столь любезный ему Основной закон на родине, он был рад и тому, что сумел внедрить таковой на чужбине: остался верен принципам свободолюбия, теперь ещё и усиленных верой… Только вот свободы, русским императором дарованные, не очень-то пошли реставрируемой Франции впрок.
Образованные парижане – те да, вздохнули попросторнее, вольный, свежий ветер перемен плеснул им в лица. А вот что касается французской глубинки, деревни, армии… там дунули совсем другие ветра. Вернувшиеся роялисты принялись восстанавливать прежние порядки, при этом вели себя обиженно и злобно, будто все прочие виноваты перед ними пожизненно, а они сами явились мстить, карать и торжествовать – и это их святое неотъемлемое право. Дворяне-помещики требовали реституции, возвращения конфискованных и проданных с торгов земель; духовенство возвещало о гневе Божием, должном постигнуть тех, кто эти земли некогда купил [64, 318]; офицеров Наполеона в массовом порядке увольняли из армии на копеечную пенсию, а вакансии заполнялись молодыми роялистами, которые пороху не нюхали, ничего ещё в военном деле не смыслили, зато сразу попадали в начальство – и оставшиеся на службе ветераны, прошедшие огонь и смертьные грозы сотен битв, вынуждены были подчиняться этим ничтожествам… Верхи – постаревшие, облезлые аристократы, ничего не хотели, да и не могли ни знать, ни понимать. Они лишь хранили в обозлённой памяти годы своих неприкаянных, бедственных эмигрантских скитаний, они досыта натерпелись страха, бессильных обид, приживальческих унижений… и вот наконец-то это всё сгинуло. Господи, что за счастье!.. Сила! Власть! Принесённая на штыках чужих армий, но власть. И над кем?! – над теми, кто когда-то выгнал их из родовых дворянских гнёзд, с насиженных мест, изо всей той прежней уютной, сытой, тёплой жизни… Теперь-то отольются кошке мышкины слёзы!..
И бывшие эмигранты вплоть до самого короля и его ближайшей родни усердно отливали эти слёзы: можно подумать, что бессмысленное упоение местью стало цветом, вкусом, смыслом, сутью их жизни! Король, впрочем, был человек довольно осмотрительный, старался слишком резких движений не делать. Но вот его придворные…
Всё это и вызвало к жизни знаменитую фразу: «ничего не забыли и ничему не научились». Так сказал о Бурбонах, конечно же, Талейран. Александр добавил, в сущности, то же самое: «и не исправились, и не исправимы».
В Вене шаткость отреставрированного трона осознавали куда лучше, чем в Париже. То есть, Людовик XVIII, может быть, и осознавал, но действенно влиять на ход событий не мог. Конгресс регулярно получал тревожную и правдивую информацию из Франции о росте пронаполеоновских настроений; но при этом с Эльбы приходили новости вроде бы успокоительные: «император» острова тих, как агнец, говорит, что немолод, устал от грандиозных бурь и ничего более не хочет, как жить в тишине и покое на богоспасаемом островке… К таким сообщениям относились несколько настороженно, но в общем-то не доверять им оснований не имелось. И лидеры конгресса продолжали считать, что ситуация непростая, конечно, но управляемая. Тем неожиданнее – как гром в безоблачный полдень! – ударила их весть с Эльбы.
Вот как пишет об этом Е. В. Тарле:
«Вечером 7
марта 1815 года в Вене в императорском дворце происходил бал, данный австрийским двором в честь собравшихся государей и представителей европейских держав. Вдруг в разгаре праздника гости заметили какое-то смятение около императора Франца: бледные, перепуганные царедворцы поспешно спускались с парадной лестницы; было такое впечатление, будто во дворце внезапно вспыхнул пожар. В одно мгновение ока все залы дворца облетела невероятная весть, заставившая собравшихся сейчас же в панике оставить бал: только что примчавшийся курьер привёз известие, что Наполеон покинул Эльбу и, безоружный, идёт прямой дорогой на Париж» [64, 321].10
Это второе пришествие Наполеона на трон, длившееся чуть больше трёх месяцев, давно стало источником легенд и цитат. Сто дней, реакция парижской прессы от «корсиканское чудовище высадилось в бухте Жуан» до «Его Императорское Величество ожидается в своём верном Париже»; секретный трактат, забытый в кабинете сбежавшим королём; Ватерлоо, опоздание маршала Груши… Что верно, то верно: по степени невероятности этому событию сложно подобрать что-либо равное в обыденной истории. Сказать, что венские архонты были потрясены?.. Если потрясены, то не столько выходкой Бонапарта – от него в глубине души все опасались сюрпризов, сколько тем, что власть Бурбонов распалась с бредовой лёгкостью дурного сна, и всё вернулось на круги своя. Словно бы не было месяцев тяжелейшего труда, решения проблем, казавшихся неразрешимыми, приближения к светлому всеевропейскому будущему. Сколько усилий, переживаний, бессонных ночей! – и вот, наконец, замаячили, забрезжили надежды… когда вдруг Наполеон одним взмахом руки обрушил всё.
Нужно похвалить Венский конгресс за примерное хладнокровие: там не впали в мистический ужас перед сверхъестественным могуществом Наполеона. Уж Александр-то во всяком случае; он знал твёрдо: он сам на должной стороне, против которой идти бесполезно, и кто б там ни был, какой гений и сверхгений – ничего не выйдет. Сомневаться в этом могут только люди малодушные, пугливые и недалёкие, подобные придворным Франца. А Наполеон… да, конечно, он был другом фортуны, он мог хватать и держать свою судьбу мёртвой хваткой. Но – всё в прошлом. И этот всплеск – последний, отчаянная вспышка, за которой пустота. Даже несмотря на огромную народную поддержку, несмотря на нелепых и вздорных Бурбонов. Может, да, может показаться, что Наполеон – сила, он может напугать и даже прогнать слабых… Но нет, это всё не так: он призрак силы, он ничто. Его можно даже пожалеть: кем бы мог стать с его-то талантами!.. Однако жалеть бессмысленно, ибо он сам выбрал мирскую славу, Gloria mundi. А она, конечно, transit…
В обширной литературе, посвящённой «ста дням», нельзя не обратить внимание на два характернейших мотива. Первый: все эти сто дней к Наполеону цеплялись какие-то вроде бы мелкие, досадные неудачи, но они накапливались, накапливались… и завершились фатальным опозданием Груши. Если бы маршал привёл свои резервы часом раньше! Если бы!.. И тогда исход битвы при Ватерлоо был бы другим.
Да только в том и дело, в том-то всё и дело, что не могло быть никакого «если бы». Не могло! И, видимо, Наполеон своей феноменальной интуицией уловил это, уловил, что он более не хозяин своей судьбы. Отсюда и второй мотив: после поражения под Ватерлоо едва ли не весь Париж ходил ходуном, требуя реванша, крича, что неудача никого не испугала, что все готовы собраться, объединиться и сообща выступить на священную войну с врагом… а императора это как-то совсем не тронуло. Он стал вдруг безучастен ко всему, словно пружина, судорожно крутанувшаяся в нём на Эльбе, выбросившая последний залп, лопнула. И – всё. Наполеон бросил бороться. Он понял, что игра кончена. И сразу навсегда устал.
Понял ли он, отчего проиграл, а Александр победил? Сомнительно. Для такой уникальной одарённости, как у него, он был на удивление глух к «мирам горним», к тому, что исходит свыше… Вообще, складывается впечатление, что он, при немалых житейских передрягах и разочарованиях, был в целом доволен своей жизнью. Он всего достиг, всё испытал – по крайней мере, так считал сам. Да, впереди были усталость, грусть и одиночество; он никогда больше не увидел маленького сына, которого очень любил – наверное, это было второе по силе чувство в его жизни, после жажды власти. Но та ушла безвозвратно, и её не жаль – а любовь осталась, и Наполеон понял, что ей так и суждено остаться грустью, бессильной перед расстояниями и годами… Его жена, наверное, и слезинки не обронила по мужу: укатила к отцу в Вену и постаралась забыть прошлое, как ненужную, случайно прочитанную повесть. Прежняя жена, Жозефина, умерла в Париже год назад, в дни торжества союзников, как раз накануне подписания мирного договора; Наполеон узнал о том на Эльбе и, как говорят, несколько дней после известия был суров и мрачен [64, 317]. К нему, всё бросив, могли бы примчаться две женщины: его мать Летиция и графиня Мария Валевская – да только кто бы их пустил!..