Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Александр Поляков Великаны сумрака

Неизвестно

Шрифт:

— Да еще, — опрокинул рюмку Шульга, — гомогенности ему мало было, гетерогенность социальную утверждал.

— Пс.Псу.— наморщила лобик Фруза. — Пси.. «Псик- тер с гетерами». Я в одном доме на Тверской была. Так там картинка такая, в рамке. Только вот клопов да блох в той квартерке — ох, видимо-невидимо!

Левушка поморщился. Отчего-то вспомнилась добродуш­ная морда мохнатого водолаза Цезаря, ловко и хитро избав­ляющегося от блох. Умный пес, верный товарищ по лодоч­ным походам в бухте, вбегал в море и терпеливо ждал, когда блохи перекочуют на сухую часть его шерсти; потом погру­жался глубже, пока докучливые насекомые не сбегались на его макушке. Тогда Цезарь опускал и голову, выставив

нару­жу только нос и, выждав, когда блохи почти залепят ноздри, нырял в глубину, смывая глупых паразитов.

Шульга влил в себя новую рюмку. Водка пошла «вкривь», Шульга закашлялся.

Боже мой, и стоило ради этого ехать в Москву! Поступать в университет, о котором отец всякий раз говорил с почтительным придыханием. Брать, наконец, отцовские деньги на учебу..

А не счастливее ли был он, гимназист Левушка Тихоми­ров, в часы одиноких прогулок по каменистым новороссий­ским предместьям или по старым кладбищам, где под над­гробьями покоились люди, тоже зачем-то прожившие свой век? Он со всеусердием предавался смутным раздумьям об этом, и душа наполнялась странным очарованием — неизъ­яснимо сладким и тревожным.

Но душа жила сама в себе. Приятелей — множество, да не было друга, с которым хотелось бы разделить эти прогулки, который бы так же сердечно откликнулся на песню старого шарманщика: «Одинок я сижу и на небо гляжу, но что в небе ищу — я про то не скажу .»

Не скажу, не скажу.. А кому сказать-то? В гимназии — франтику Есакову, доброму, но ленивому малому? Или Же­лябову, затянувшему его на Миллионную, к девкам? А здесь, в Москве, — Шульге, тискающему Фрузу? Но этот великан еще ничего — не дубина стоеросовая; читал что-то, да того же Спенсера, к чему-то стремился (учиться! в университет!), о чем-то думал. Стихи писал. Одно рассказал ему, Левушке: «О альма матер, наш университет, питомец твой свой шлет тебе привет.»Игриво, весело, шутовски даже, но вдумать­ся — горько, безысходно. Привет университету, все заглу­шившему, ничего доброго не давшему. (А может, еще проще: не умели брать?)

Пустота душевная. Кажется, это устраивает начальство: пусть уж лучше с модистками пьют, о карьере думают, зато никакой опасности, никакого вольнодумства. Властям спо­койно.

Пустота. Но она жаждет наполнения. Да разве русское юношество может прожить без идеала, одной лишь карье­рой?

Тихомиров потом, намного позднее, поймет: революции рождаются именно из пустоты.

Вот «горький пьяница» Рудковский заговорил о совершен­но неожиданном — о женском вопросе, да такими словами, каких раньше ни при какой погоде не произносил. Швем- бергер пояснил с таинственной улыбкой: дескать, с Рудков- ским они теперь вхожи в один почтенный дом, где хозяева — просвещенные люди, новых убеждений и передовых взгля­дов. Пойдешь? А почему бы нет? Все лучше, чем эта бульвар­ная гоньба за жеманными белошвейками-модистками.

Квартира у Лашкевичей оказалась большой, богато об­ставленной. За просторным овальным столом — молодежь: все больше студенты, курсистки, начинающие чиновники. А во главе стола — немолодая дама, похоже, изрядно вкусив­шая на своем веку и не желающая понимать, что век ее про­шел; хозяйка дома Надежда Сергеевна, жена знаменитого украинофила Лашкевича. До Левушки долетело: «Эскирос. Эскирос.» Рудковский представил его.

Левушка не успел и глазом моргнуть, как пышногрудая На­дежда Сергеевна взяла его на свое попечение, да так напористо, что спустя четверть часа сообщила вполне доверительно:

— А, знаете ли, Лев Александрович, с мужем своим я не живу.

— Э-э. Так? Почему же? — спросил зачем-то, ложкой вычерчивая на скатерти вавилоны.

— Рутинер совершеннейший. Отсталый человек. Да, я вышла замуж. Я не малороссиянка.

Но он — известный украинофил, да! Вы понимаете?

— Я. Но не разделяю.

Госпожа Лашкевич словно и не слышала его. Продолжила с нарастающим волнением:

— Обряды, этнография. Песни-танцы в национальных костюмах. Я ждала, когда же начнется дело? Да, дело, госпо­да! — обвиняла, обличала она своего мужа, глядя в глаза Ти­хомирову, уверенная, что тот разделяет ее негодование.

— Дело? — вдруг осклабился молодой человек с колючими глазами, ревниво прислушивающийся к беседе. — Дело, Надежда Сергеевна, у Сережи Нечаева, у комитета «Народ­ной расправы». Дело — предателя убить.

Госпожа Лашкевич вздрогнула, но ей не дали и рта раскрыть: студенты и курсистки возмущенно загалдели: «Нечаев — убий­ца, шпион, полицейский агент-подстрекатель. Он скомпро­метировал революционное действие. Его система—насилие, шарлатанство. Никто так далеко идти не собирался.»

— Юлиан, зачем ты?.. — с нежным негодованием поверну­лась Надежда Сергеевна к молодому человеку.

— Вздор! — не глядя на нее, крикнул Юлиан. — Нечаев верит в скорую народную революцию! Всесокрушающую. А кто рас­чистит ей путь? Молодость, молодежь наша. Он и призывал.

— Юлиан. — влюблено выдохнула госпожа Лашкевич.

— Но ваш Нечаев, — подскочил Рудковкий, — постыдно бежал в Швейцарию. А в это время суд приговорил его това­рищей к каторге! Бесчестный человек. Честным, открытым путем он не смог бы навербовать приверженцев.

«Вот тебе и горький пьяница!» — удивился Тихомиров. Впоследствии он не раз поражался: гуляет студенчество, на­пиваются до положения риз юные вертопрахи, в библиотеку заглядывают, чтоб только отметиться: книг не брали, а после вдруг — как гром среди ясного неба! — впутываются в ка­кое-нибудь «дело», устраивают бестолковую демонстрацию, что и мизинца не стоит; и ведь, головы еловые, ставят на кар­ту судьбу, карьеру, о которой, казалось, всегда лишь и пек­лись. Чудеса, да и только.

— Хочу успокоить вас, — горько улыбнулся Юлиан. — Во вчерашних «Московских ведомостях» сообщили: Нечаев выдан России как уголовный преступник.

Над столом нависла гнетущая тишина.

— Давайте-ка лучше выпьем, господа! — вскочил с бока­лом Швембергер. — Тем паче, как говаривал великий узник Бастилии Мишель Монтень, плоды смуты никогда не доста­ются тому, кто ее вызвал; он только всколыхнул и замутил воду, а ловить рыбу будут уже другие.

— За других! Ура! — облегченно зашумело застолье. — Но будем помнить, господа: мир развивается революциями!

— Одно смущает, — негромко, точно про себя, сказал юно­ша с чуть заметными усиками, — идея революции все же на­много моложе идеи существующего порядка. То, что выраба­тывалось веками.

На юношу зашикали, и он смущенно умолк.

Снова стали пить, чокаться, шуметь, целоваться; при этом курсистки пили наравне со студентами, курили, выпуская дым к розовому абажуру, рассуждая между папиросами о женских правах, о равенстве полов. Потом по кругу пошли карточки этих же курсисток в мужских костюмах. Потом ослабевший Рудковский положил всклокоченную голову на колени одной из барышень да так и уснул.

— Господа! — сверкнул зелеными глазами Юлиан. — Все вздор. В мире нарождается новая религия. Да! Христианство разрывает нас на две половины — дух и тело. Но наука. Да, рацио. Наука доказывает: человек един и целостен! Христи­анство заставляет нас бороться с плотью и этим унижает тело.

Надежда Сергеевна не сводила с Юлиана восторженно­влюбленных глаз. Левушка даже испуганно покосился на дверь: если бы сейчас вошел отсталый украинофил Лашке­вич, то он бы в припадке ревности непременно убил бы свою передовую супругу.

Поделиться с друзьями: