Александр Поляков Великаны сумрака
Шрифт:
— Папа, тебе надо отдохнуть.
— Я бодр как никогда! — отталкивает отец кроткую Христину Николаевну, пришедшую увести разгоряченного супруга в дом. — Попомни, с республикой в России у вас ничего не выйдет! Выдумали: глас народа — глас Божий. А вот это не хотите, не хотите ли? Глас народа — Христа распял.
— Идем, Сашенька, идем, — все же уводит его Христина Николаевна. — И Левушке спать пора. В крепости, должно быть, не до сна.
— Мой отец был священником! И дед тоже. И прадед! — рвется уже с порога Александр Александрович. — Все хотели, чтоб и я сделался батюшкой. А я стал лекарем. А ты пошел дальше. Да! Не лекарем даже — ре-во-лю-ци-о-не- ром! Все правильно, сынок! Все
Не сразу узнал Левушка, что Перовскую арестовали прямо у матери в Приморском, что потом ее отправили в олонецкую ссылку, но по дороге она, перехитрив жандармов, сбежала (кажется, в Чудове) и с той ненастной ночи перешла на нелегальное положение.
Зашифрованную записку от Сони ему передал один из братьев Ивичевичей, Игнат, проездом оказавшийся в Новороссийске. Игнат тут же куда-то пропал, а Левушка с выскакивающим сердцем убежал в свою комнату, где трепетно развернул бумагу, хранящую (так ему казалось) нежность Сониных прикосновений, аромат ее свежего и легкого дыхания. Сквозь тайнопись проступило: «Я в Петербурге. Ты мне нужен. Жду с нетерпением.»
Он почти тотчас же — через два дня — помчался на этот, как ему показалось, страстно-нетерпеливый призыв. Из дома ушел тайно, ночью, оставив листок с одним прыгающим словом: «Простите.» Лев понимал теперь, что переходит какую- то роковую черту, которая, возможно, навсегда отделит его от близких людей, от всех, кто живет «день да ночь — сутки прочь», от родительского дома с тенистым двором, от молящейся Святителю Митрофану мамы, от строгого и пристального взгляда отца; все это в одну густую южную ночь отлетело куда-то, освобождая место другой жизни, другому тревожному сердцебиению — нелегального революционера, снимающего конспиративные квартиры по подложному паспорту.
Что ж, он к этому готов. Зато. Зато они с Соней всегда будут рядом. А что может быть выше, радостнее, чем идти по пути борьбы за освобождение народа рука об руку с любимой и любящей женщиной?
В Петербурге Лев нашел Перовскую по новому адресу, указанному в зашифрованном письме.
— Как хорошо, что ты приехал! — кинулась к нему с поцелуями Соня; ему показалось, что она снова та же, какой была на свиданиях в крепости. — Вот тебе паспорт, ты теперь Кожин. Надо поехать в Харьков. Осинского арестовали, но остались бунтари, горячие головы — братья Ивичевичи, Саша Сентягин. С ними нужно поговорить. Во что бы то ни стало надо освободить Мышкина. Он нужен нам. Его авторитет. К тому же Ипполит революционно вполне выработан.
— При чем тут Харьков? И Мышкин при чем? — почти машинально спросил он, отвечая на торопливые поцелуи.
И вдруг все понял; сердце безудержно сорвалось в геленд- жикскую пропасть.
— Когда ехать?
— Завтра. Лучше нынче, ночным. — знакомый синий пламень играл в ее глазах; тяжеловатые веки сильнее опустились к вискам, где все так же беззащитно бились нежные жилки. Как же он любил их целовать!
И все же приехал проститься. С дорожным саквояжем остановился у приоткрытой двери, переводя дыхание, чтобы сказать Соне что-нибудь беззаботное. Услышал голоса. Замер, кляня себя за подлое подслушивание.
— Зачем ты мучаешь Льва? — узнал Тихомиров грудной голос красавицы Маши Оловенниковой-Ошаниной. — Вы ведь собирались пожениться. Мне казалось, ты любишь его.
— Да, но. — вздохнула Перовская. — Мы были очень близки. Я понимала его с полуслова, особенно там, в тюрьме. Его такая нужная в пропаганде «Сказка о четырех братьях». Я выучила ее и на память рассказывала крестьянам. Да, в то прекрасное лето.
— И что же, Соня, что же?
— Ах, Маша! Понимаешь, в камере Лев был гораздо лучше: исхудавший, с пылающими глазами, страдающий. Вот главное —
страдающий! Вылитый Лео из романа «Один в поле не воин» Шпильгагена. Нет, Рахметов. Или некрасовский Гриша Добросклонов. Каракозов перед казнью.— Что ты! Каракозов морфинист! — воскликнула Оловен- никова. — Он в Царя стрелял.
— Вечно ты, Маша, — укорила Перовская. — Я не разделяю его взглядов, но Каракозов погиб как герой. А Лева. В душной крепости в нем было что-то от Иова многострадального. Но все кончилось. К тому же его освободил сам Царь. Правда, Тихомиров не любит говорить об этом.
— И ты не можешь простить?
— Наверное. Наверное, не могу.
Левушка, стараясь не скрипнуть половицей, тихо вышел из квартиры.
.Партию арестантов должны были везти через Харьковский острог в Печенеги, в только что отстроенную каторжную тюрьму. Именно здесь, на этом маршруте, решено было отбить осужденных.
Надо сказать, что почти до конца 70-х годов русские революционеры разделялись на два крупных лагеря — пропаган- дистов-северян и южных бунтарей. Если первые в основном придерживались позиций журнала «Вперед», то другие жили и действовали по пламенному катехизису Михаила Бакунина, призывающему к безгосударственному общественному самоуправлению. В одном они сходились: в народничестве, то есть, в необходимости работать в гуще народных масс. Но именно здесь-то и разбегались их пути. Сдержанным северя- нам народ представлялся чистым листом бумаги, на котором, по слову красавицы Фигнер, должно было начертать социалистические письмена. Они мечтали поднять массу умственно и нравственно — до своего уровня; непременно выработать из среды народа крепкое и сознательное ядро, чтобы после революции (а она обязательно случится!), опираясь на это ядро, проводить в жизнь справедливые социалистические принципы. Трудов своих пропагандисты не жалели.
Южные бунтари, посмеиваясь над пропагандистами, думали на свой лад. Не народ следует учить, а у него учиться. К тому же русский крестьянин — сам готовый социалист и давным-давно пригоден для радикальской революции.
— Да вы глаза раскройте! — наседали горячие харьковчане на только что приехавшего Тихомирова. — Ведь крестьянин, по сути, ненавидит существующий строй. И все время бунтует — то скрытно, то открыто. Против начальства, станового пристава, помещика.
Громче всех шумел вечно взъерошенный Иван Ивичевич. Он недавно отличился: убил в Ростове рабочего Финогенова, ставшего доносить в жандармское управление. Рискуя попасться, Иван подошел к упавшему предателю и всадил ему в голову все пули револьвера.
— А что не так, Тихомиров? — кромсал он длинным, старательно отточенным кинжалом дорогую ветчину. При этом был беззаботен и весел, словно юный прапорщик на театре военных действий, уже с успехом побывавший в деле.
Левушка не успевал возразить, как с другой стороны на него давил Саша Сентянин, белокурый, изящный, точно английский денди.
— Вот что надо: слить в общий поток все мелкие разрозненные бунты. Это и есть задача интеллигенции! — тянул из стакана домашнее вино. — Тут все пригодится — и агитация, и сплетни, пусть даже сумасбродные, и разбойничество, и даже самозванщина. Да, да!
— Самозванщина? — удивлялся Тихомиров. — Это когда.
— Ты что, о Якове Стефановиче не слыхал? — вступал Игнат Ивичевич. — Яшка молодец! Представь себе, явился в Чигиринский уезд — будто бы тайным посланцем от самого Царя. Втюхивал тамошним мужикам: печалится, мол, Государь, ибо стоит за народ и хотел бы отдать ему всю землю и всю волю, да ничего не может сделать, поскольку окружен господами, которые его убьют, лишь только узнают о его намерениях.
— И верили? — подцеплял ветчинку Левушка.