Александр Скрябин
Шрифт:
— Что-то в нем звериное, — добавляет дама, — но не хищного зверя, а маленького зверька, суслика.
Однако голоса фарисеев заглушаются общим восторгом. Лысый толстячок, тот самый, что недавно еще стоял в кучке фарисеев, под влиянием большинства уже рядом со Скрябиным.
— Где вы были, дорогой Александр Николаевич, — говорит он.
Скрябин с извиняющимся лицом и выражением нервной напряженной скуки потирает привычным жестом свои руки.
— Мы были в Париже, Брюсселе, Лозанне…
— Ах, Брюссель, какой это чудный город, — вскричал некто в упоении.
Татьяна Федоровна держится настороженно и с преувеличенной строгостью. В свите старушка Любовь Александровна,
— Ну, какое ваше впечатление, Сергей Иванович, — с улыбкой спрашивал Скрябин.
— Да какое мое впечатление, — красный, как рак, говорил Танеев, — как будто меня палками избили, вот мое впечатление.
На Танеева набросились скрябиниане.
— Вы, Сергей Иванович, все время занимались контрапунктами, — кричал Подгаецкий, — вот у вас и притуплено восприятие к новым музыкальным произведениям.
— Нет, Саша, — не обращая внимания на реплику, говорил Танеев Скрябину. — Третья симфония лучше… Я даже где-то там прослезился… Там чувство, а "Поэма экстаза" слишком криклива… Что же касается Пятой твоей сонаты, которую я слушал третьего дня, то, когда ты, Саша, кончил и сбежал с эстрады, то многие даже не поняли, в чем дело… Многие не поняли, кончилась ли она, или автор просто сбежал… Одна певица спросила меня — что такое, или у него живот схватило, — он захохотал своим икающим смехом, — Пятая соната, это музыка, которая не оканчивается, а прекращается… Впрочем, Рахманинову нравится…
— Ну вот, хоть Рахманинову, слава Богу, нравится, — таинственно улыбаясь, сказал Скрябин.
В артистической комнате Скрябин и Кусевицкий обнялись и трижды поцеловались. Была овация.
— Это величайшее произведение в музыке, — кричал Кусевицкий, — это черт знает что такое…
Скрябин тоже говорил комплименты, звучавшие, правда, несколько деланно.
— Да и ты, Сергей Александрович… Ты дал настоящий подъем.
— Изумительно, замечательно, — кричали вокруг.
— "Экстаз" становится специальностью Сергея Александровича, — сказала Татьяна Федоровна, — он превосходно дирижировал.
— А вопли музыкальных гиен, — крикнул Кусевицкий, — всей этой компании из партии Веры Ивановны… Плевать… Вот, — сказал он неожиданно, заметив среди публики в артистической Леонтия Михайловича, — вот единственный критик Москвы… Это единственный
критик-музыкант… Что все остальные, — сказал он патетически, — им музыка чужда, им искусство не нужно. — И он потряс в воздухе рукой со скрюченными пальцами, словно дирижируя.Скрябин смотрел своими небольшими карими глазами на Леонтия Михайловича и вдруг сказал:
— Какие планы у меня, какие планы… Вы знаете, что у меня в "Прометее" будет, — он замялся, — свет…
— Какой свет? — удивленно спросил Леонтий Михайлович.
— Свет, — повторил Скрябин, — я хочу, чтоб была симфония огней… Это поэма огня… Вся зала будет в переменных светах, в музыке будет огонь.
— При наших капиталах все возможно, — засмеялся Кусевицкий, — а теперь ужинать в "Метрополь".
К "Метрополю" ехали в нескольких больших автомобилях.
— А я правда люблю это праздничное настроение, — покачиваясь на сиденье рядом с Татьяной Федоровной и доктором Богородским, говорил Скрябин, — никогда не хочется домой, хочется продолжения праздника, хочется, чтоб празднество росло, ширилось, умножалось… Чтоб оно стало вечным, чтоб оно захватило мир… Это и есть моя Мистерия, когда этот праздник охватит все человечество…
В большом верхнем зале ресторана были сервированы длинные столы.
— Зачем только он этот верх засветил, — тихо говорил Скрябин Татьяне Федоровне и сидевшим с ним рядом "апостолам" — Богородскому и Подгаецкому, — как это пошло вышло.
— Ужасно, — соглашалась Татьяна Федоровна.
— И вообще, эта помпа не то, что мне надо, — говорил Скрябин, — к чему эта ложа и эти сидения?.. Я и без того как автор достаточно выделяюсь над публикой… Правда, он не понимает… Но мне не хотелось его обижать, а то один момент я прямо думал взбеситься и вскочить из этих тронов и сесть на стул… Я ведь могу так…
— Ну конечно, Саша, — успокаивала его Татьяна Федоровна, — они это просто не поняли… Ведь у каждого же свои понятия… Они хотели получше сделать…
Подошел Кусевицкий и увел чету Скрябиных к себе за стол.
— Обратите внимание, — сказал доктор Богородский, — музыкантов нет… Сплошная буржуазия, родственники Кусевицких, Ушковы… Терпеть не могу…
— Это в вас, доктор, отставной марксист говорит, — усмехнулся Подгаецкий.
— В отношении буржуазии Маркс прав, — сказал доктор Богородский, — я разошелся с Марксом, когда понял, что его учение слишком бытовое, материальное… В нем нет порыва к небесам, нет поэтической мистики…
— Ах, оставьте, доктор, — сказал Подгаецкий, который к тому времени уже выпил, — я сам не терплю Кусевицкого… Он слишком удачлив… У него шесть миллионов… И наконец усики как у парикмахера… Но что касается ваших разногласий с Марксом, то вы Марксу не можете простить, что из-за его брошюры вас в пятом году били в участке… Ну, ну, — заметив негодующий жест доктора, сказал он, — ну не били, а так, нагайкой по спине… За поэтический же мистицизм пока еще в участке нагайкой не бьют.
Музыка заиграла туш. Кусевицкий встал и поднял бокал.
— За вдохновительницу "Поэмы экстаза"!
Старик Ушков, старый жуир, ныне поврежденный параличом, кричал:
— А вот он какой, экстаз-то… Желтенький…
— Это он оттого, что я в желтом платье, — тихо сказала Татьяна Федоровна.
Начался шум, звон бокалов, официанты подносили все новые блюда.
— Вот такое празднество, это совсем не то, что надо, — говорил Скрябин доктору, — это даже как-то раздражает, расхолаживает впечатление… Праздник должен все время нарастать… Ведь все эти люди ничего не понимают… Среди них Сергей Александрович самая выдающаяся личность… А ведь он тоже мало, в сущности, понимает…