Александр Солженицын: Путеводитель
Шрифт:
Однако в статье сделано и одно чрезвычайно ошибочное заключение, ставшее впоследствии источником решительного расхождения взглядов автора и его критика. Возражая на статью в «Октябре» (1963, № 4), в которой рецензент Н. Сергозанцев в задоре новомировско–октябристской полемики случайно–нехотя выговорил правду — что черты характера Шухова унаследованы не от «людей 30–40–х годов», а от «патриархального мужичка» — В. Лакшин, что называется, попадает мимо цели прямо в «молоко»: «У Шухова — такая внутренняя устойчивость, вера в себя, в свои руки и свой разум, что и Бог не нужен ему. И тут уже несомненно, что эти черты безрелигиозности в широком смысле слова — вопреки мнению критиков, твердящих о патриархальности Шухова, — не из тех, что бытовали в народе от века, а из тех, что сформировались и укрепились в годы советской власти» (с. 233).
«Один день…» возобновил как раз высокую традицию русской
Рассказ был выдвинут на Ленинскую премию, но дружными стараниями противников вскоре «задвинут» обратно — чтобы получить несколько лет спустя другую премию, Нобелевскую.
Судьба одного из недоброхотов Ивана Денисовича тесно переплеталась с судьбою самого произведения и в этом смысле чрезвычайно показательна. Вскоре после выхода «Одного дня…», в «Звезде» (1963, № 3; отдельное издание с исправлениями — Москва, 1966) была напечатана «Повесть о пережитом» литератора Б. А. Дьякова — как справедливо указывает В. Лакшин, подражательная по стилю, но не по духу созданию Солженицына. В ней сделана попытка поставить все с ног на голову: главный герой здесь не рядовой русский человек, а сам автор — лагерный «придурок», то есть устроившийся на хозяйственную либо канцелярскую работу бывший аппаратчик, почитающий «западло» якшаться с «кулаками» и прочими, «справедливо» (по сравнению с ним) посаженными. Со временем Б. Дьяков стал прибирать единоличное право единственно верно представлять лагерный мир; он с нескрываемой радостью приветствовал изгнание Солженицына за границу («Ползком на чужой берег» — в сб.: В круге последнем. М., 1974. С. 56–61). «Повесть» его вновь переиздана была в 1988 году в чрезвычайно распухшем виде, но тут неожиданно появились материалы, неопровержимо свидетельствующие, что сам Б. Дьяков ещё с 30–х годов добровольно служил сексотом и отправил в лагеря десятки людей («Огонёк». 1988. № 20, статья «Хамелеон меняет окраску»). Однако — во многом благодаря нравственному влиянию произведений Солженицына — в адрес перевертня раздались не призывы к мести, но голоса о том, что «надо как-то призывать его к покаянию. Нельзя это так оставить. Вы знаете, ранее в таких случаях уходили в монастырь и замаливали свои грехи. Атеисту монастырь не поможет. Но раскаяние, чистосердечное раскаяние в содеянном помогло бы человеку если не уважение, то хотя бы место найти среди людей» («Книжное обозрение». 1988. № 36, письмо читателя В. Третьякова, с. 4).
…«Новый мир» напечатал ещё четыре рассказа Солженицына: «Матренин двор», «Случай на станции Кочетовка» (1963, № 1 — имя станции в публикации по курьёзу было сменено на «Кречетовка», чтобы оно не отзванивало фамилией тогдашнего редактора «Октября» В. Кочетова), «Для пользы дела» (1963, № 7) и «Захар–Калита» (1966. № 1). Остальные три рассказа, как и «крохотки», ещё на родине писателя не выходили: это примыкающий к «Раковому корпусу» этюд «Правая кисть»; «Как жаль» — описание подлинного случая, изложенного затем в «Архипелаге» (ч. VI); «Пасхальный крёстный ход» — словесная картина подлинного происшествия в 1966 году в подмосковном Переделкине.
Рассказом о неправедной передаче вычиненного молодёжью здания под закрытый институт — «Для пользы дела» — сам автор остался недоволен: «Весной 1963–го я написал для журнала рассказ, которого внутренне мог бы и не писать: «Для пользы дела»; он писался трудновато (верный признак неудачи) и взял неглубоко… Противный осадок остался у меня от напечатания этого рассказа, хотя при нашей всеобщей запретности даже он вызвал много возбуждённых откликов. В этом рассказе я начинал сползать со своей позиции, появились струйки приспособления» (Т, 77).
«Кочетовка», как хитроумно объяснял писатель высокопосаженному наблюдателю за культурой П. Демичеву, написана была «с заведомой целью показать, что не какое-то ограниченное число закоренелых злодеев совершали злодейства, но их могут совершить самые чистые и лучшие люди, и надо бороться со злом в себе» (Т, 107).
Большая судьба оказалась в двух других рассказов, как бы продолжающих лесковские повествования о русских праведниках. «Матренин двор» так и назывался исходно — «Не стоит село без праведника». В нем показано жестокое разорение русской деревни, среди которого все-таки устояла духом почти что нищая крестьянка Матрёна. «Рассказ полностью автобиографичен и достоверен. Жизнь Матрёны Васильевны Захаровой и смерть её воспроизведены как были. Истинное название деревни— Мильцево Курловского района Владимирской области… При напечатании по требованию редакции год действия — 1956–й подменялся 1953–м, то есть дохрущевским
временем» (III, 327). С этого рассказа ведёт своё происхождение знаменитая ныне «деревенская проза» (хотя впоследствии обнаружилось несколько вещей более ранних, однако не обративших на себя внимания, — сходный случай произошёл и с «Архипелагом»).Второй праведник открыл ряд произведений об охране памятников Отечества и, шире, отечественной памяти. Это Захар–Калита, предстающий вначале как «Смотритель Куликова Поля! —тот муж, которому и довелось хранить нашу славу», и в конце рассказа вырастающий до образа символического: «Он был уже не Смотритель, а как бы Дух этого Поля, стерегущий, не покидавший его никогда» (III, 304, 313).
С той поры рассказы более не выходили из-под пера Солженицына: «Я не то что отбросил малую форму. Я с удовольствием бы иногда отдыхал на малой форме, для художественного удовольствия» — но «не могу. Несчастным образом наша история так сложилась, что прошло 60 лет от тех событий, а настоящего связного большого рассказа о них в художественной литературе, да и в документальной, нет…
Я думаю, что последняя возможность моему поколению написать…» (X, 524).
IV. РАКОВЫЙ КОРПУС
Это повесть: «И повестью-то я её назвал сперва для одного того, чтоб не путали с конфискованным романом… Лишь потом прояснилось, что и по сути ей приличнее называться повестью» (Т, 148).
«Повесть задумана весной [3] 1955 года в Ташкенте в день выписки из ракового корпуса» (IV, 503). «Когда задумаешь — этот момент внезапен. Раз я шёл, выйдя из диспансера, шёл по Ташкенту в комендатуру, и вдруг меня стукнуло; вот почти все из «Ракового корпуса» (X, 518).
3
В присланных составителю «Путеводителя» собственноручных замечаниях автора «весной» исправлено на «летом».
«Однако замысел лежал без всякого движения до января 1963 года, когда повесть начата, но и тут оттеснена началом работы над «Красным Колесом». В 1964 году автором предпринята поездка в ташкентский онкодиспансер для встречи со своими бывшими лечащими врачами и для уточнения некоторых медицинских обстоятельств. С осени 1965 года, после ареста авторского архива, когда материалы «Архипелага» дорабатывались в Укрывище, — в местах открытой жизни только и можно было продолжать эту повесть. Весной 1966 года закончена 1–я часть, предложена «Новому миру», отвергнута им — и пущена автором в самиздат. В течение 1966 года закончена и 2–я часть, с такой же судьбой. Осенью того года состоялось обсуждение 1–й части в секции прозы московского отделения Союза писателей — и это был верхний предел достигнутой легальности. Осенью 1967 года «Новый мир» легализовал принятие повести к печатанию, но дальше сделать ничего не мог» (IV, 503). Первые издания повести вышли в 1968 году в Париже и Франкфурте.
Здесь снова применён излюбленный писателем приём временного сжатия: «Раковый корпус» я разделил на две части почти исключительно из того соображения, что ход болезни не допускает дать ей три дня. Болезнь требует показать её хотя бы за пять, шесть недель, а повествование хочет сжаться. Я разделил на две части только для того, чтобы в первой части разрешить себе все в три дня поместить, там, в несколько дней, а вторую часть вынужденно растянул, не потому что я хотел плавно повествовать, а потому что ход болезни требовал правдоподобного лечения, то есть пять–шесть недель» (X, 516).
В «Раковом корпусе» сталкиваются и расходятся два главных действующих лица. Один, прообразом которого отчасти служит сам автор, — Олег Филимонович Костоглотов, бывший фронтовой сержант, а нынче административно–ссыльный, приехавший в онкодиспансер умирать и почти «случайно» спасённый. Он навсегда ранен увиденным на войне и каторге, так что даже прочтя в зоопарке на клетке барсука надпись: «Барсук живёт в глубоких и сложных норах» — тотчас соображает: «Вот это по–нашему! Молодец, барсук, а что остаётся? И морда у него матраснополосатая, чистый каторжник» (IV, 474).
Другой — Павел Николаевич Русанов, весь свой век прослуживший «по анкетному хозяйству» да по «кадрам» и кое на кого столь успешно «сигнализировавший», что они отправились на один с Костоглотовым Архипелаг. Фамилия у него подчёркнуто русская, и вся семья вышла из народа, а потом доросла вот до какого мировоззрения: «Русановы любили народ — свой великий народ, и служили этому народу, и готовы были жизнь отдать за народ. Но с годами они все больше терпеть не могли — населения. Этого строптивого, вечно уклоняющегося, упирающегося да ещё чего-то требующего себе населения» (IV, 189).