Александр Солженицын
Шрифт:
В поэме «Дороженька», сочинённой в неволе, будет задан роковой, но риторический вопрос: «Не слышать, имея уши, / Не видеть, глаза имея, — / Коровьего равнодушья / Что в тебе, Русь, страшнее?»
«Мальчиками с луны» назовёт он своих сверстников и, конечно, себя — за неспособность увидеть мир в его истинном свете, за самовлюблённость и самодовольное «мы нам нравимся». В начале войны молодого учителя Солженицына спросит сосед, старый инженер, уже испытавший железную хватку ГПУ — чем ему запомнился 1937 год? Ответ выглядел жалко: да, кого-то, кажется, посадили — двух-трёх профессоров, их заменили доценты, потом нескольких старшекурсников, но нас, наших близких — не тронули... Потом ведь чёрные воронки ходили ночью, а они, ровесники Октября, были активистами дневного времени и упругим маршем шагали со знамёнами
Вспоминая годы «бесчувственной» молодости, Солженицын не раз поразится всеобщей — и своей, своей! — слепоте. Ведь уже так много было пережито, уже так близко касался его самого обжигающий лёд скрытного мира. Была глубокая обида разорённого, уничтоженного деда. Было бессилие раскулаченного дяди Романа, скитальца, тщетно мечтавшего об эмиграции. Были школьные страхи и терзания, когда Саня лет с девяти каждый день ожидал травли и притеснений. И ещё мальчишкой он запомнил пешие этапы заключённых — по улицам Ростова-на-Дону их гнали без стеснения, и знаменитая впоследствии команда-угроза конвоя «открыть огонь без предупреждения» в то колюще-режущее время звучала так: «Шаг в сторону — конвой стреляй, руби!»
Прозрение могло наступить ещё очень не скоро. Но уже были лодочные походы, незапланированные впечатления, крамольные мысли…
Глава 3. Писательство как призвание и предназначение
Процесс вхождения Солженицына в литературную профессию имел несколько периодов, естественно связанных с ключевыми вехами его жизни. Парадокс, однако, состоял в том, что начальная, открытая фаза этого процесса, вела, по всей вероятности (и по позднему признанию писателя), в тупик, в советское никуда, но зато крамольная, подпольная стадия обеспечила мощный прорыв в историю русской и мировой литературы. Впрочем, и вполне традиционный, легальный путь в официальную литературу, имел в случае Солженицына ряд необычностей и необъяснимостей. Поразительно точная детская интуиция, 1 детская догадка о призвании и предназначении — главная из них.
То, что он станет (во что бы то ни стало должен стать!) писателем, Солженицын понял так рано, как рано вообще дети могут задумываться о своём будущем. Ни отважная профессия пожарника (мечта каждого мальчика-дошкольника), ни звёздная участь лётчиков-испытателей (чего стоила судьба одного только Валерия Чкалова, ставшего легендой тридцатых) — не занимали его фантазий. В 1934-м было учреждено звание Героя Советского Союза, тут же присвоенное семи отважным пилотам, которые спасли из ледового плена полярников с затонувшего парохода «Челюскин». Но и тогда Саня Солженицын не изменил своей мечте: он точно знал, что будет писателем — хотя объяснить свой выбор и своё решение не мог ни тогда, ни позже.
Маленький провинциальный школьник отроду не видел ни одного живого писателя, но непонятным образом почему-то решил, что непременно станет им. «В девять лет я твёрдо решил, что буду писателем, — хотя что я мог писать? Но вот я чувствовал, что должен что-то такое написать. Откуда в нас появляется такое — это загадка, загадка». В те годы Саня не задумывался о таких сложных понятиях, как «судьба» писателя, его «биография» или «творческий путь». Никакой мастер слова, живший когда-либо давно, или прославленный современный сочинитель, не будоражил его воображение. Лишь само существование литературы, физическое бытие библиотек и книг для чтения, журналов, где печатаются стихи и рассказы, вызывало желание быть причастным к их созданию.
Читать его тянуло жадно с самого раннего детства. Казалось, он читал всегда — время, когда он не умел читать или когда его только учили чтению, не запомнилось вовсе. В нищих комнатках, где Саня жил вдвоём с мамой, не было, разумеется, никакой библиотеки — но всегда водились книги. Одни появлялись от случая к случаю, другие задерживались, оставались надолго и перечитывались по много раз. Чтение было хаотичным, случайным. Осталась в памяти череда детских книжек, разрозненные томики русской поэзии вызывали досаду — есть Лермонтов, но нет Пушкина, немного Гоголя (он так никогда и не стал близким), том пословиц Даля. Как-то Таисия Захаровна смогла подписать сына на полное собрание сочинений Джека Лондона (приложение ко «Всемирному следопыту»): всего было 48 книжечек,
и Саня перечитывал каждую раз по десять, воспитывая на них свой характер. «А в общем я задыхался, не понимая того, что у меня мало книг, и неоткуда было их взять…»Но ведь ещё брала для себя книги у друзей Федоровских усердная читательница-мать, и сын подчитывал вслед за ней, и она разумно тех книг не отнимала и никакого контроля не устанавливала. Так однажды попался Пильняк, потом похождения Остапа Бендера, и мелькали какие-то приключения, какие-то путешествия… Была ещё тётя Ира, со своим полным Некрасовым, полным Ибсеном, полным Диккенсом, со своим Евангелием, в конце концов, с патриотическими альбомами про героев 1812 года и с русской классикой в разных видах.
В раннем детстве Таисия Захаровна пыталась учить сына французскому языку и музыке. Беккеровский рояль красного дерева, за которым девушкой она занималась сама, переехал из парадной залы отцовского особняка сначала в Кисловодск, к Марусе, а оттуда в Ростов.
«Парадная зала окрашена была золотисто-розово, маслом, но под вид обоев. А потолок был не просто гладкого цвета, но плавали белые пухлые облачка, а меж них летали херувимчики, только не церковные, а хитроватые, и поглядывали вниз на гостей. С потолка спускалась электрическая люстра на двадцать ламп, и из каждого оконного простенка тоже торчала кривая с тремя лампами. В одном углу залы, уступая дочке и невестке, мол, так у всех порядочных людей, поставили красную рояль, да две пальмы по бокам». Так в «Красном Колесе» описано первое, законное местопребывание красного рояля — в великолепной размашистойзале, с матовым зеркалом в позолоченной резной раме чуть не во всю стену, с заморскими цветами и розовыми печными изразцами.
Но в Ростове, в домике на Никольском, места ни для пальм, ни для рояля совершенно не было. Кабинетный J. Beckerс резным пюпитром был отдан на хранение друзьям, сёстрам Остроумовым, и младшая, Вера Михайловна, с удовольствием учила музыке «мальчика в сереньких штанишках» [15]. Музыка, однако, у мальчика не пошла никак, а от французского, на котором они с мамой в детстве вполне сносно щебетали, осталось всего несколько слов. Немецкий же преподавали в школе, и Саня ещё дополнительно был определён к учительнице: развить разговорный язык и навыки чтения. Он действительно поладил с немецким, с удовольствием учил стихи, «целыми летними месяцами читал то сборник немецкого фольклора, “Нибелунгов”, то Шиллера, заглядывал и в Гёте».
Домашние книги, изученные вдоль и поперёк, создали прочную базу читательских привязанностей, так что в ту пору, когда протоптались дорожки в городские библиотеки, Саня был вполне искушён в своих симпатиях и пристрастиях. У него развивался не только вкус, но и чуткое ухо — к литературным новостям, книжным историям. Так, он не пропустил мимо сознания упорный городской слух, который пополз в 1928-м, после выхода «Тихого Дона», — будто роман написан не тем автором, который значится на обложке, будто автор официальный нашёл готовую рукопись (или дневник) убитого казачьего офицера и пустил его в дело: «У нас, в Ростове-на-Дону, говорили [об этом] настолько уверенно, что и я, 12-летним мальчиком, отчётливо запомнил эти разговоры взрослых».
Помнил Саня и то, как вдруг разом смолкли все слухи, — много позже он узнает, что письмо пяти писателей (Серафимовича, Авербаха, Киршона, Фадееав, Ставского) в «Правду» (29 марта 1929) объявляло «врагами пролетарской диктатуры» всех разносчиков сомнений и грозило им «судебной ответственностью». Сам «Тихий Дон» будет прочитан впервые в военном училище в Костроме и на всю жизнь останется для него великой книгой, неповторимым и неоспоримым свидетелем страшного времени. Солженицына, как и всякого русского читателя, будет волновать судьба заветного сундучка выдающегося донца Фёдора Крюкова, а вместе с ней и литературная тайна ярчайшего художественного документа ХХ века: загадки черновиков, парадоксы исправлений, неоднородность текста, и вся в целом история, которая много десятилетий удерживала в руках свою тайну. «С самого появления своего в 1928 году “Тихий Дон” протянул цепь загадок, не объяснённых и по сей день», — скажет он в предисловии (1974) к книге историка литературы Ирины Медведевой, вознамерившейся эту тайну приоткрыть.