Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Утром стало понятно, что сидельцы камеры относятся к двум разным потокам: к новичкам (каким он сам был год назад) и к набранным из разных лагерей специалистам — физикам, химикам, математикам, инженерам-конструкторам. Значит, понял Солженицын, он здесь именно как специалист, и доматывать срок ему не будут. «Ко мне подошёл человек нестарый, ширококостый (но сильно исхудавший), с носом, чуть-чуть закруглённым под ястреба: “Профессор Тимофеев-Ресовский, президент научно-технического общества 75-й камеры. Наше общество собирается ежедневно после утренней пайки около левого окна. Не могли бы вы сделать нам какое-нибудь научное сообщение? Какое именно?» Тут-то и всплыл недавно прочитанный отчёт американского военного ведомства — и ядерная физика, к которой Солженицын наудачу причислил себя, явилась во всей своей красе. Впрочем, Тимофеев-Ресовский, крупнейший генетик, работавший с одним из первых европейских

циклотронов, восполнял пробелы рассказа [34].

О двух месяцах, проведённых среди умнейших, образованнейших людей, Солженицын скажет вполне поэтически: хлебал напиток жизни и наслаждался. Научно-техническое общество, шахматы, двадцатиминутные прогулки (ходили даже при ливнях), книги. «А главное — люди, люди, люди!» Ученые, эмигранты, молодые пленники, поэты… И, конечно, бесконечные споры [35]. Здесь, в тюремных дискуссиях, среди невиданно свободного разнообразия мнений, впервые за десятилетие пошатнулась вера Солженицына в незыблемость марксизма. Поначалу он рьяно отстаивал учение, защищая его, например, от Евгения Дивнича, православного энтээсовца из Европы. «Ещё год назад как уверенно я б его бил цитатами, как бы я над ним уничижительно насмехался!» Но после арестантского года, под тяжестью аргументов, о которых позаботилась сама жизнь, доводов в пользу руководящей истины оставалось всё меньше, и казались они теперь какими-то жидкими и хилыми, так что оппоненты разили их шутя. Имело смысл слушать и помалкивать. «Я заметил, что мои убеждения прочно не стоят, ни на чём не основаны, не могут выдержать спора. И я от них стал отказываться».

Но по вечерам споров не было, а устраивались лекции и концерты: «Кто-то читал лекцию о Корбюзье, кто-то — о нравах пчёл, кто-то о Гоголе». Читали стихи, сочинённые в тюрьме, и в камере плакали… Ничего своего, довоенного или военного, чем он прежде так дорожил, Солженицын читать не мог: что-то не пускало, не рифмовалось с нарами и парашей. «С той камеры потянулся и я писать стихи о тюрьме. А там читал вслух Есенина, почти запрещённого до войны… И до войны, учась в двух вузах сразу, ещё зарабатывая репетиторством и порываясь писать, — кажется, и тогда не переживал я таких полных, разрывающих, таких загруженных дней, как в 75-й камере в то лето…» Николаю Андреевичу Семёнову, одному из создателю Днепрогэса, в начале войны попавшему в ополчение, затем в плен и обвинённому в измене, посвятит Солженицын своё первое лагерное стихотворение — «Воспоминание о Бутырской тюрьме». «Помнишь — воздух, застойный, как в яме, / Своды серые старой добротной тюрьмы, / Где июльскими тёмными долгими днями / О великом и малом печалились мы?»

В эти летние месяцы должна было решиться дальнейшая судьба Солженицына-зэка: в 75-й держали контингент, назначенный к секретной научной деятельности. Но где именно? Через две недели (30 июля) его вызвали на Лубянку. Снова был знакомый цикл — с боксами, коридорами, банями и прожарками. «Допрашивал меня какой-то в штатском; но так как полковник перед ним вертелся, мне стало ясно, что в штатском был генерал. Он спросил, занимался ли я атомной физикой. Я отвечал: с общими вопросами знаком, физмат кончал. “А с какими вопросами?” Я нарисовал принципиальную кривую, которая показывает, где какие возможности атомной бомбы существуют, где нет, по атомным весам, по физическим элементам. Он понял, что я не вру. Поинтересовался: “А экспериментальный опыт имеете?” Я признался, что эксперимента не знаю. “Хорошо”». Лубянка отпустила с миром. Потом его снова вызвали на беседу, уже в самих Бутырках: «Математик?» «Да». «Рассчитать колебательный контур можете?» «Конечно, могу». И его наметили для работы по специальности в радиотехническую шарашку.

Математика определила университетскую молодость Солженицына и решила его военную судьбу — теперь она спасала ему жизнь. «Вероятно, я не пережил бы восьми лет лагерей, если бы как математика меня не взяли на четыре года на так называемую “шарашку”». Он много раз писал, что обязан жизнью этим райским островам, о которых в ГУЛАГе ходили фантастические слухи — будто там чисто и тепло, кормят маслом-сметаной и требуют работы согласно полученной научно-технической профессии.

В сентябре 1946-го, чтобы не держать в переполненных Бутырках, зэков повезли обычным порядком, с пересадками и пересылками. Этап, несмотря на близость пункта назначения, оказался хлопотным. В Иванове на запасных путях начальник конвоя, не сильно церемонясь с ценным кадром, проломил ему ногой крышку чемодана — зэк «не так сел» по команде. На Ивановской пересылке спецнарядники ночевали в камере малолеток, среди воров, и «имели с ними беседу». В Рыбинске конвой не вышел; людей протащили до Бологого, потом повернули назад и всё же высадили — в бывшем монастыре. Теперь это была городская тюрьма № 2: «покойная, дворы мощёные

пустые, старые плиты во мху, в бане бадейки деревянные чистенькие».

Наконец, 27 сентября, после всех положенных тюремных процедур, их доставили к месту работы.

Глава 3. На островах. Рождение Глеба Нержина

Рыбинская шарашка (Ярославская область, г. Щербаков, п/я 127), первый на пути Солженицына райский остров, была авиазаводом № 36, при котором в сороковые годы основали спецтюрьму, вошедшую в систему научно-исследовательских институтов МВД–МГБ. Зэки — учёные, инженеры, крупные специалисты, — занимались конструированием авиационных и ракетных двигателей. Солженицын как математик был определён в измерительно-вычислительный отдел «Компрессора» — группы, о которой ходила тогда (и сохранилась до сих пор) поговорка: «У нашего “Компрессора” четыре профессора». Здесь действительно работали известные профессора Винблат, Наумов, Богомолов, Страхович. А. И. запомнит профессора Журавского: через несколько лет под пером романиста он превратится в математика Челнова, оригинала, писавшего в графе национальность не «русский», а «зэк»; Челнов приедет в Марфино для разработки математических оснований для абсолютного шифратора.

«И работа ко мне подходит, и я подхожу к работе. Думаю, что буду ею доволен, тем более что параллельно подниму все свои университетские знания, подвыветрившиеся за годы войны», — писал Солженицын вскоре. Его поселили в общежитии завода, в опрятной комнате на шестерых (кровать, чистые простыни, казённое мыло), прилично кормили (горячее, 800 граммов хлеба, 40 – 50 граммов сахара), выдавали 15 папирос в день. В заводскую библиотеку поступали центральные газеты, а пункт питания, с чистыми скатертями, тарелками, чашками, вилками и ножами (после лагерных эмалированных плошек и тюремных бутырских мисок с выбитыми буквами «БуТюр») напоминал столовую довоенного дома отдыха. Впервые с начала срока Солженицын мог обойтись без посылок и надеялся даже, что сможет ежемесячно высылать домой хоть по сто рублей. И это почти сразу оказалось возможным; деньги (кроме зарплаты, дали раз и премию) переводил на адрес М. К. Решетовской. Ныне у тёщи квартировал Соломин: ещё в 1944-м, как только стало известно, что в Минске у него погибли родные, Саня и Наташа позвали друга в Ростов, и он уже учился в инженерно-строительном институте [36].

С работой, которую предстояло выполнять в Рыбинске, А. И. справлялся легко, но рабочий день длился с 8 утра до 8 вечера, с часовым перерывом на обед, забирая почти всё свободное время. Выходной день (суббота) уходил на повторение высшей математики и английского, и ещё на музыку — здесь она была доступна, репродуктор висел в коридоре (потом зэки смастерили и устроили радио в комнате). «Математику я забыл не так страшно, как думал, — сообщал он спустя месяц. — Легко пробежал курс дифференциального исчисления, а сейчас занимаюсь дифференциальными уравнениями по тому же самому учебнику Степанова, по которому сдавал их в университете. Интегрирую уравнения почти не хуже, чем раньше. Так что надеюсь, что к лету весь математический анализ будет у меня в совершенном порядке».

Но райоказался с изъянами. Тяготила невозможность побыть одному хоть час в день. В выходной день, рискуя нажить неприятности, он шёл из общежития на работу — лишь бы посидеть в тишине, без осточертевшей сутолоки. Большие ограничения касались и писем: получателю давали прочесть письмо, но потом отбирали; да и писать можно было не чаще раза в два месяца. Прогулки разрешались лишь в выходной день, и Саня страдал без свежего воздуха. Сильно донимал и холод: ни на работе, ни в общежитии почти не топили; зэки-умельцы находили проволоку и сооружали в комнатах «электрокозла». «Мёрзну на работе так, что руки становятся фиолетовыми, прихожу в общежитие — а там батарея еле теплится, для отвода глаз». Надевал на себя всю одежду, какая имелась: телогрейку, гимнастёрку, рубаху, бельё (из дома прислали ещё свитер и валенки).

В декабре ему предложили самостоятельную работу, увлекательнее той, какую он делал до сих пор. Однако мечта, будто успешный результат может дать освобождение или сильно сократит срок, быстро испарилась: его личное участие в проекте не было никак оформлено, нигде не зафиксировано и потому никаких выгод не сулило. Просто интересная работа — и на том спасибо.

Свой 29-й день рождения он встречал в Рыбинске, размышляя, что же будет дальше, ещё шесть лет. «И внутреннее состояние, и отношение окружающих дают мне всё время чувствовать, что я силён, здоров, молод, больше того — что я в расцвете своих умственных сил и их день ото дня прибывает». Он ощущал себя грустным, но не потерянным, несчастным, но твёрдым. И главное: именно здесь, после почти двухлетнего перерыва, он смог вернуться к стихам — то самое «Воспоминание», посвящённое Н. А. Семёнову, с кем пролежал в Бутырках бок о бок, было написано в Рыбинске.

Поделиться с друзьями: