Алексей Кольцов. Его жизнь и литературная деятельность
Шрифт:
15 октября (1842 года) пришел священник. Больной поднялся, встал с постели, упал ниц, но снова подняться не мог…
– Зачем делать сверх сил! – с кротким укором сказал духовник.
– Не говорите мне этого! – с рыданием ответил умирающий. – Я понимаю, кто посетил меня…
Наступило 19 октября. В комнате поэта сидела сестра его, Андронова. Он лежал и пил чай из чашки, подаренной ему князем Одоевским, которою очень дорожил. Больного поила няня. Руки его страшно тряслись.
– Послушай, няня, – сказал поэт, – какая ты странная: опять налила чай в чашку, она велика… Я слаб и могу ее разбить, перелей в стакан.
Просьбу больного исполнили. Андронова вышла на минуту из комнаты, а через несколько мгновений оттуда донесся крик няни. На крик прибежали сестра и мать. Кольцов был бездыханен: он умер моментально, держа в своих руках руку няни.
Поэт тихо и незаметно сошел в могилу. Друзья и почитатели, давно уже потерявшие его из виду, узнали о его смерти долго спустя, а столицы – еще позже. Белинский уже от посторонних лиц получил известие о смерти Кольцова. Кстати скажем, что поэт, вероятно вследствие болезни и тяжелого состояния духа, давно не писал критических статей (с февраля 1842 года).
Отец сделал на могиле сына безграмотную, но прочувствованную надпись…
– Разумная
27 октября 1868 года по почину купца Кривошеина, который стал и первым жертвователем на дело увековечения памяти Кольцова, был открыт в Воронеже памятник поэту-прасолу. Но самый лучший памятник Кольцов воздвиг себе своими прекрасными и задушевными песнями.
Глава VI. Кольцов как поэт
Поэты как существа особенно чуткие и отзывчивые являются более чем все другие работники сферы мысли детьми своего века и окружающего их мира. Только самые гениальные из них перерастают современников и на целые века опережают свое время в умственном и нравственном отношениях, бросая обществу глубокие мысли и яркие образы. Создания таких титанов блещут вечною и нетленною красотою, поражая грядущие поколения. Всеобъемлющий кругозор этих царей мысли вмещает не один какой-нибудь уголок жизни, а всю жизнь, с ее бесконечными противоречиями, с ее тайнами, прошлым и грядущим, с ее страданиями и наслаждениями… Они касаются глубочайших основ ее, вечных для всех времен и народов. Тайна гениальности этих гигантов заключается главным образом в их организации, при которой возможно легкое, почти «бессознательное» создание таких произведений, перед которыми с благоговейным изумлением останавливаются и современники, и потомки… Среда и обстановка на этих поэтов оказывают неизмеримо меньшее влияние, чем на таланты обыкновенные, и во всяком случае не они создают этих людей. Вот почему подобные великаны возможны и в классической древности, как Гомер, и на границе Средних веков и эпохи Возрождения, как Данте, и в позднейшее время, как Шекспир.
Но помимо этих великанов, «с высоты взирающих на жизнь», помимо этих царей объективного творчества, мысль которых течет, как глубокая, многоводная река, есть еще бурные рыцари поэзии, испытавшие все в жизни в погоне за неосуществимым идеалом своей мятущейся души, глубоко во всем разочаровавшиеся и излившие силы своего духа в горячем или демонически насмешливом отрицании всяческих «основ».
Но мы мало ошибемся, если скажем, что полный расцвет поэзии пессимизма, поэзии отрицания и «мировой скорби» невозможен при младенческом состоянии человечества, когда существует непосредственная близость к природе и обусловливаемая ею «жизнерадостность» человека. Weltschmerz [11] – это продукт высшего образования и утонченной цивилизации. Чтобы дойти до «мировой скорби», человечество должно было испытать целый ряд тяжелых опытов и разочарований. Только все познавший, всем пресытившийся, всем разочарованный представитель культурного поколения может прийти к беспощадному разбиванию всех кумиров, даже тех, которые дороги человечеству и которым оно целые века поклонялось. Образование и успехи цивилизации, увеличивая область доступных уму явлений, знакомя больше и больше с тайнами окружающей природы и далеких надзвездных миров, необычайно расширяют кругозор поэта, дают ему новые, неисчерпаемые в своем разнообразии картины, – и на место прежней величаво-простой и цельной поэзии является эта новая поэзия «проклятых вопросов», с ее дивными переливами красок, с ее благоухающе-пикантными образами, за которыми, однако, виден художник с насмешливым взором, с грустными, резкими морщинами на челе и вечным ядом сомнения в сердце… Но роль и этой поэзии велика: и в ней видны благородная неудовлетворенность настоящим и страдальческое искание прочного «прекрасного»; она вызывает ту жгучую скорбь, в тайниках которой зарождаются благородные порывы к борьбе со злом. И, наконец, это разрушение прежних кумиров, из которых, конечно, многие стоят свержения с пьедесталов, очищает почву и готовит место для новой созидательной работы… И представители этого рода поэзии, могучие титаны разрушения и борьбы – Байрон, Леопарди, Гейне, Лермонтов – могли появиться только в наше утонченное и все переиспытавшее время.
11
Мировая скорбь (нем.)
Кольцов не принадлежал ни к одной из этих групп поэтов. Его поэзия не создала эпохи, она не уносит читателя на высокие вершины области духа, где царит дивное величие образов, но где порою и содрогается сердце от холода изображаемой жизни… Его поэзия не решает великих вопросов человечества, она не стремится на широкий простор истории и современной жизни, не касается всех ее печалей и скорбей, всех великих социальных проблем… Кольцов не бросал в лицо обществу «железного стиха, облитого горечью и злостью»; в его поэзии нет ничего похожего на злой смех Гейне над неосуществимостью идеалов добра и их мифической победой над злом. Он не спрашивал, волнуясь:
Отчего под ношей крестной,Весь в крови, влачится правый?Отчего везде бесчестныйВстречен почестью и славой?Но, тем не менее, Кольцов был истинным и крупным поэтом. Мир его поэзии не велик и, может быть, односторонен, и не захватывает громадного круга явлений всей жизни; но зато в своем уголке поэт-прасол – царь и полный хозяин. Прекрасные,
яркие картины природы, широкая удаль и молодечество развернувшейся вовсю русской души, грустная жалоба обделенного счастьем сердца – все это сочною и умелою кистью изображено в произведениях Кольцова.Мы уже говорили о влиянии степи на мальчика и юношу Кольцова: она еще с детства заронила в его чуткую душу свои грустные мелодии и ослепила его яркими красками. Мы говорили и о том, что ему знаком был мир народной жизни, что он его понимал и с головою окунулся в это широкое и далеко еще до него не изведанное море. Затем, мы видели, как скудно было образование Кольцова и как он, несмотря на страстную жажду знания, прикованный к своим практическим делам, не мог его пополнить. Нам известно уже и то, насколько не благоприятствовала поэтическому творчеству Кольцова городская обстановка с ее торгашескою мелочностью, с борьбою из-за ничтожных грошовых интересов. «Тесен мой круг, грязен мой мир, горько мне жить в нем», – пишет Кольцов Белинскому. Отсутствие образования и многосторонних знаний лишило поэзию Кольцова того разнообразия, которое встречается у поэтов менее талантливых, чем поэт-прасол, но более образованных… Вышеперечисленные особенности существования поэта и определили характер его поэзии. Кольцов дорог нам главным образом как задушевный певец степей и как поэт, знакомый с миром народным, глубоко его любящий и выразивший в своих песнях его наивное миросозерцание, его страдания и радости… Не менее интересны лирические, душевные излияния самого поэта – проявление богато одаренной натуры, глубоко страдавшей от неудовлетворенности и бесконечно стремившейся в светлый мир знания… Грусть Кольцова – не тот сплин, который является следствием пресыщения и знакомства со всеми благами жизни, «как ранний плод, до времени созрелый»; это грусть не удовлетворенного в скромной, элементарной жажде счастья сердца, это плод противоречия задушевных горячих мечтаний поэта и стремления его к знанию с окружающей горькой действительностью. И эта беззаветная и жалобная грусть и светлая, кристально наивная поэзия близкого к природе человека действуют невыразимыми чарами на душу читателя.
Кольцов, как мы видели, писал стихи с ранней молодости. Первые из них были подражательными, жалкими по форме и не имели никакой поэтической ценности. Мало-помалу, страшно работая над собою, чтобы освоиться в самой области, отведенной поэтическому творчеству, и выработать стиль, много читая и беседуя с людьми знающими, Кольцов наконец достиг известного навыка в версификации. Стихи его стали гладкими и довольно звучными, но все-таки в них было слишком мало своего собственного и слишком много подражания прочитанным образцам. Кроме того, на них сильно еще сказывалось влияние распространенного в то время обычая писать для альбомов акростихи, послания и проч. В этих произведениях было очень мало простоты и слишком много «кудреватости». В них со всевозможными завитушками описывалась «она» и чувство к «ней»… Но такие стихи позднейшего периода благодаря своей гладкой форме и сносному содержанию годились уже для напечатания. К этого рода произведениям, будучи лучшими среди них, принадлежат стихотворения вроде «Не мне внимать напев волшебный», «К реке Гайдаре», «Приди ко мне» и прочие, помещенные в «Дополнении» к известному изданию сочинений Кольцова со статьею Белинского. Все вышеуказанные произведения поэта не отличаются ни глубиною мысли, ни оригинальностью, и если бы творчество Кольцова ограничилось только таким не подходящим для него жанром, то, весьма возможно, имя его ничем бы не выделялось из массы других посредственных стихотворцев. Но в том-то и отличие истинного таланта, что он быстро находит свою собственную дорогу. Так было и с Кольцовым. Относясь более сознательно и вдумчиво к окружающим явлениям, он полюбил широкое море звуков народных, он пропустил их сквозь горнило своего творчества и создал свои песни. На этот путь – изучения народной жизни и поэтического ее воспроизведения – его наталкивало влияние друзей и степной природы, а также и собственная чуткость, не позволившая, кроме того, сойти с избранной дороги в позднейший период творчества. И в этой кольцовской песне, полной народных звуков и стоящей, по своей оригинальности, совершенным особняком в нашей поэзии, – все значение творчества поэта-прасола.
Песни Кольцова размером, языком, выражениями и оборотами речи во многом напоминают народные, но, конечно, художественнее последних: в них мысль глубже, чувство выдержаннее и сильнее, стремление – определеннее. Правда, в русской литературе были у Кольцова предшественники, но кольцовская песня по своей правдивости и поэтическим достоинствам стоит неизмеримо выше всех этих подделок, доходивших до полного искажения склада и свойств народной речи и души. У нас еще в конце прошлого века были песни Карабанова, Николева, Нелединского-Мелецкого (автора известной всей России песни «Выйду ль я на реченьку») и др. Но большинство этих песен являлись народными только по названию. Истинно народное в то прекрасное время господства смеси «французского с нижегородским» и незыблемых граней между сословиями было еще слишком «холопским», чтобы удостоиться внимания правящих классов общества, «баловавшихся» от скуки литературою. И странная вещь: чем ужаснее и печальнее было в то время положение бесправной крепостной массы, тем миндальнее и слащавее представлялось положение народа в литературе. Вероятно, народ уж очень бы резал глаза «публике» своею горемычностью, если бы его показывали в настоящем виде. И мы знаем хотя бы на примере Радищева, как в то время относились к писателям, позволявшим себе смотреть не через розовые очки на положение крестьянства. Народ тогда и на театре и в поэзии представлялся точно таким же, каким, например, он был выставлен при проезде Екатерины II в Крым: ликующим, благоденствующим, радостным, проводящим в песнях и плясках свои безоблачные дни… На сцене в этих quasi-народных песнях изображались разные грациозные пастушки, поджидающие под тенью «сладостных древес» своих милых пастушков, со свирелями, в изящных шляпах с лентами, завитых, раздушенных и напомаженных… Соответственно с этим описывался и духовный мир этих «пейзан» [12] и «пейзанок». Кроме миндальничанья с народом, последний иногда представлялся в литературе «скотом» и «хамом», в котором, разумеется, дремали все человеческие чувства и у которого не могло быть ничего хорошего, достойного заимствования.
12
Пейзан, пейзанин – ироническое название идиллически, слащаво изображенного крестьянина в художественных произведениях конца XVIII и начала XIX веков (от фр. paysan – крестьянин)