Алексей Константинович Толстой
Шрифт:
«Еще и прежде в прекрасных стихах его (А. К. Толстого.
– Д. Ж.) слышна была русская струна и русское сочувствие; но в прошлом году было напечатано несколько его стихотворений, чрезвычайно замечательных. Всего замечательнее по своему, особому какому-то, строю стиха баллада «Волки», а также «Ой, кабы Волга-матушка да вспять побежала» и «Колокол». Хороши и стихи «Дождя отшумевшего капли», в них слышно раздумье о прошлых годах и какою-то искренностью звучат слова:
Все это прекрасные стихотворения, полные мысли, мысли, которая рвется за пределы стиха, а в наше переходное время только такие стихотворения и могут иметь настоящее живое достоинство. Но особенно хорошо стихотворение, или, лучше, русская песня «Спесь». Она так хороша, что уже кажется не подражанием песне народной, но самою этою народною песнею. Чувствуешь, что вдохновение поэта само облеклось в эту народную форму, которая одела его, как собственная одежда, а не как заемный костюм. Одна эта возможность, чуть ли не впервые явившаяся, есть уже чрезвычайная заслуга; в этой песне уже не слышен автор: ее как будто народ спел. Хотя слишком дерзко отдельному лицу решать дело за народ, но осмеливаемся сказать, что, кажется, сам народ принял бы песню «Спесь» за свою».
Константин Аксаков приводит балладу полностью.
Ходит Спесь, надуваючись,С боку на бок переваливаясь.Ростом-то Спесь аршин с четвертью,Шапка-то на нем во целу сажень,Пузо-то его все в жемчуге,Сзади-то у него раззолочено.А и зашел бы Спесь к отцу, к матери,Да ворота некрашены!А и помолился бы Спесь во церкви божией,Да пол не метен!Идет Спесь, видит: на небе радуга;Повернул Спесь во другую сторону:Не пригоже-де мне нагибатися!Хомяков во время коронационных торжеств трижды приезжал к Толстому, уверял, что у того «не только русская форма, но и русский ход мысли», и просил стихов для «Русской беседы».
Слова Хомякова, а потом и письма его согревали Толстого в дни обрушившихся вскоре утрат... Он кое в чем соглашался с Хомяковым. Современный Запад с его буржуазной демократией, по его мнению, не мог быть примером для России. Вместе они видели в историческом Западе «страну святых чудес». Но Толстой работал уже давно над «Князем Серебряным» и никак не мог примириться с восторженным восхвалением допетровской Руси.
Уже в первых стихах, опубликованных в «Русской беседе», сатира строилась на неприглядной картинке из излюбленной Хомяковым и Аксаковым эпохи:
У приказных ворот собирался народГусто;Говорит в простоте, что в его животеПусто!«Дурачье!– сказал дьяк, - из вас должен быть всякВ теле;Еще в Думе вчера мы с трудом осетраСъели!»
«Русской беседой» негласно руководил Иван Аксаков, брат Константина и давний знакомец Толстого, читавший некогда свою поэму «Бродяга» прутковскому кружку еще на Васильевском острове.
Толстого уже спрашивали в обществе: «Не вы ли тот, который написал...» Это льстило его самолюбию и заставляло еще упорнее добиваться отставки.
«Помоги мне жить вне мундиров и парадов», - умоляет он Софью Андреевну.
А через несколько дней набрасывает:
Исполнен вечным идеалом,Я не служить рожден, а петь!Не дай мне, Феб, быть генералом,Не дай безвинно поглупеть!О Феб всесильный! на парадеУслышь мой голос свысока:Не дай постичь мне, бога ради,Святой поэзии носка!Он уговаривает дядю Льва Перовского вычеркнуть его из списков регулярного батальона, в который превратился полк стрелков-добровольцев. Никто из крестьян-охотников, переживших одесское несчастье, не остался служить в мирное время. Царь заметил, что имени Толстого нет в списке офицеров, и велел внести...
У светлого Феба, бога лиры, была другая ипостась, которую звали Аполлоном-губителем. Древние греки изображали его грозным стрелком из лука, но одеть в мундир не догадались.
Толстой просто бредит искусством.
«Неужто я себя чувствую больше поэтом и художником с тех пор, как ношу платье антихудожественное и антипоэтическое?»
Толстой вернулся в Петербург железной дорогой. Запах дыма, стук, покачивание вагонов не мешали ему заниматься переводами из Байрона и думать. Софья Андреевна в письмах из Смалькова убеждает его не унывать, а ему хочется к ней, «как на родину». Он верит, что его чувство не позволит ему заразиться общим духом... Разумеется, его не так-то просто заразить, но возле нее он отдыхает душой. Потребность едва ли не каждый день делиться с ней своими мыслями стала привычкой, как и посылать ей на суд каждое стихотворение. «А про стихи все ты ни одного слова не говоришь, - стало быть, они тебе не нравятся?»
Замечания Софьи Андреевны он принимает безропотно и даже гордится, если ему удается предугадать и еще до ее ответа исправить то, что ей не нравится. А посылать есть что. У него неодолимое желание писать. Порой он начинает в день четыре-пять вещей и чем больше пишет, тем больше пишется. Это хорошо, приятно, но пугает легкость, с которой дается ему стихотворство. Одна и та же мысль или картина порождают одновременно три или четыре редакции, и чем больше ему нравится то, что он пишет, тем больше он испытывает желания переделать, переписать по-иному готовое и уже сам «теряет чутье суждения». Вот для чего нужно ему ее «свежее ухо».
Он отделывает стихотворения, написанные в Крыму. Исписав лист бумаги и весь исчеркав его, он берется за новый, переписывает уцелевшие варианты, но, глядишь, и этот так же перемаран, как и первый...
У него такое ощущение, что стихи «витают в воздухе», что некогда они уже существовали в «первобытном мире», как и музыка, скульптура, живопись, а художник лишь ловит в воздухе обрывки извечно существовавших произведений, но неловко, так, что в руках остается лишь изуродованное подобие первобытных вещей, которое надо привести в порядок, дополнить самому, «из своего воображения», но недостаток этого воображения, нерешительность либо неумелость художника приводят к результатам, возмущающим артистический вкус...
«Чтобы не портить и не губить то, что мы хотим внести в наш мир, нужны либо очень зоркий взгляд, либо совершенно полная отрешенность от внешних влияний, великая тишина вокруг нас самих и сосредоточенное внимание, или же любовь, подобная моей, но свободная от скорби и тревог», - пишет он Софье Андреевне и даже пытается изложить свою теорию в стихах, причем непременно гекзаметром:
Тщетно, художник, ты мнишь, что творений своих ты создатель!Вечно носились они над землею, незримые оку...