Алексей Толстой. Красный шут.
Шрифт:
А вот у них как раз забот и тревог хватало. Малоземельный хутор Бострома, который располагался в 70 верстах от Самары, представлял собой одноэтажный деревянный дом в восемь комнат со службами. Доход он приносил незначительный, и разница с тем, как жила графиня Толстая до ухода от мужа, была весьма ощутимой. К тому же и «свет», не карающий заблуждений, но требующий для них тайны, с осуждением смотрел на блудное сожительство хозяина Сосновки с графиней Толстой и не был склонен широко принимать любовников. В 1883 году Бостром не был переизбран в управу, лишившись как оплачиваемой должности, так и общественного положения, и отчуждение от света толкнуло беззаконную пару ни много ни мало как в… марксизм.
«Лешурочка, нам приходится довольствоваться друг другом. Не так ведь это уж страшно.
Позднее, в 1903 году, окидывая взглядом их драматическое прошлое, она признавалась:
«…А ведь может быть, Лешура, мы и были с тобой героями во дни нашей юности и нашей героической любви? Были! Ошибка была та, что я не знала, что люди возвышаются до героического в некоторые минуты жизни, более или менее продолжительные. Наш героический период продолжался несколько лет. Я же хотела продлить его до самой смерти. Повседневная жизнь стаскивает героев с пьедесталов, и надо благодарить судьбу, если стащит на сухое место, а не в грязь…»
Должно быть, Бострому было не очень легко с этой незаурядной, мятущейся, пассионарной женщиной. Но любовь и привязанность друг к другу возмещали им тяготы и лишения одинокой жизни, и когда из-за хозяйственных нужд они часто расставались, Бостром писал жене:
«Здравствуй, родная, дорогая, желанная моя женочка. Сейчас получил от тебя письмо от 23. Ты не знаешь, что со мной делается, когда я читаю твои строки. Нет, даже в наши годы это странно. Милая моя Санечка… Сокровище мое, а уж как мне тебя-то жалко, одинокую, и сказать не могу… Как ты радуешь меня сообщениями о Леле… Не знаю, Санечка, хорошо ли я сделал, я купил ему костюмчик… Это ему к праздничку, милому нашему сыночку. Господи, когда я вас увижу… До свидания, благодатная моя Санечка. Целую ручки твои крепко, крепко. Твой Алеша».
Вообще Алексей Аполлонович был довольно своеобразным созданием. В детстве Алеша Толстой его любил, в молодости относился с почтением, но позднее над отчимом подтрунивал и наделил его одной чертой его заклятого врага барина Краснопольского: Бостром был хром, после того как пуля графа Толстого попала ему в ногу, и именно его, Бострома, крестьяне звали «хромой барин». В остальном, правда, он был полной противоположностью князю Краснопольскому. Либерал, прогрессист, интеллигент.
Своего родного-неродного сына этот беспечный и красноречивый человек действительно любил, но был, по мнению жены, слишком мягок к нему, и Александра Леонтьевна наставляла супруга, как правильно себя с 12-летним мальчиком вести:
«Пожалуйста, вот еще, Алеша, не обращай слишком большое внимание на его способность писать и, главное, не захваливай его. Он уже теперь Бог знает что вообразил о своих способностях и, я знаю, в Самаре хвастал… Вообще мне теперь с ним опять трудно. Приходится бороться с ним и с собственным раздражением. Очень тяжело. У него теперь такое настроение, когда он ничего всерьез принимать не хочет и ему все тру-ля-ля, а это я ненавижу больше всего… Его манит только легкое и приятное».
Мания к приятному сохранилась в красном графе до последних дней жизни, он сколько мог старался избегать в жизни печального, тягостного и любил устраивать для себя и своих близких людей праздники и фейерверки, но и трудолюбию, необходимому, чтобы на праздники заработать, родители сумели его научить — так что основным чертам своей натуры Толстой был обязан именно этим без закона, но в любви жившим людям.
Способности к словотворчеству, к умению писать у Алеши Толстого стали проявляться рано. Достаточно почитать его детские письма к родителям, чтобы увидеть, как легко, свободно он владел родным языком:
«Мамуня, я сейчас написал “Бессмертное стихотворение” с одним рисунком, я ведь ужасный стихоплет. Вчера
был в бане, прекрасно вымылся. Учение идет у меня все так же. Из Арифметики мы еще все на простых дробях. Из географии я нынче отвечал про Японию. Погода нынче очень скверная. Ветер так и завывает: уууу…Мамунечка, ты не больно зазнавайся, скорей приезжай… Я прочел твою сказочку, но не пойму, что означает самый последний сон, где поют мальчики, а в них бросают цветами».
«Папе дела по горло, я ему помогаю; встаем до солнышка, будим девок молотить подсолнухи; намолотим ворошок — завтракать, после завтрака до обеда, который приходится часа в 2–3, молотим, после обеда опять работаем до заката, тут полдничаем и еще берем пряжку часов до 10.
Я присматриваю за бабами, чтобы работали, вею, иногда вожу верблюдов…»
Так протекала хуторская жизнь с ее немудреными, но очень разнообразными заботами.
«Оглядываясь, думаю, что потребность в творчестве определилась одиночеством детских лет: я рос один в созерцании, в растворении среди великих явлений земли и неба. Июльские молнии над темным садом; осенние туманы, как молоко; сухая веточка, скользящая под ветром на первом ледку пруда; зимние вьюги, засыпающие сугробами избы до самых труб; весенний шум воды, крик грачей, прилетавших на прошлогодние гнезда; люди в круговороте времени года, рождение и смерть, как восход и закат солнца, как судьба зерна; животные, птицы; козявки с красными рожицами, живущие в щелях земли; запах спелого яблока, запах костра в сумеречной лощине; мой друг Мишка Коряшонок и его рассказы; зимние вечера под лампой, книги, мечтательность (учился я, разумеется, скверно)… Вот поток дивных явлений, лившийся в глаза, в уши, вдыхаемый, осязаемый… Я медленно созревал…»
А причина, по которой Алеша рос один, упиралась все в то же: страх Александры Леонтьевны перед графом, его настоящим отцом.
«Услыхала я от Саши следующее, что боится, что граф отнимет Алешу, что уже были такие намерения».
К этому времени Александра Леонтьевна, так и не примирившись с Николаем Александровичем, примирилась по крайней мере со своими родителями.
«Тетя Маша рассказывала мне, — писала в своих мемуарах Софья Исааковна Дымшиц, — что желая сломить упорство родителей, Александра Леонтьевна отправилась к ним зимой, взяв с собой Лелю (как она звала маленького Алексея Николаевича). Когда ее родители вышли на крыльцо, из саней выскочил маленький мужичок в тулупе, повязанный оренбургским шерстяным платком, и бросился целовать бабушку и дедушек. Старики прослезились и приняли дочь с внуком. Так Алеханушка помирил мать с ее родителями».
Вначале мальчика отдали в частную школу в Саратове, куда переехала ненадолго семья в 1891 году, но через год снова вернулись на хутор, и в школу дитя не ходило. Чтобы мальчик не отставал от сверстников, ему наняли домашнего учителя.
«Мне нравится, что вы решили подготовить его дома и хорошо что в деревне, ему более чем кому другому выгоднее поступить в общественное училище сколь возможно позднее, когда он более окрепнет умом и когда ему возможно будет как-нибудь объяснить его прозвание по метрическому свидетельству, — писал дочери Леонтий Борисович Тургенев. — Этот вопрос для него будет очень тяжел, и я не без страха ожидаю для него этого удара. Дай Бог, чтобы он послужил ему в пользу серьезного, но и снисходительного взгляда на людей. Да, для него откроется трудная задача к решению, когда он узнает свое официальное имя. Затем я думал бы его в Самаре не помещать ни в гимназию, ни в реальное училище. Мне более улыбается мысль о помещении его в Морской корпус. Если вы эту мысль не оставили, то я как-нибудь сниму копию с моего указа об отставке. К этому нужно будет тебе взять метрическое свидетельство твое и Лелино. Твое свидетельство можно будет заменить копиею с протокола о записи тебя в дворянские родословные книги. Наконец, так как прошение должно идти от тебя (об определении Леши в корпус), то мне, кажется, нужно будет приложить свидетельство консистории о бывшем твоем браке и последовавшем разводе. Прости меня, ежели я заговорил об этом, не быв спрошен. Прости, ежели доставил тебе неудовольствие, но ведь когда-нибудь, и уже довольно скоро, нужно поднимать этот вопрос».