Алексей Толстой. Красный шут.
Шрифт:
А перед этим у них была война, анархисты, батька Махно, садист Левка Задов, был расколотый и обманутый народ (чего стоит один только образ попа-расстриги Кузьмы Кузьмича, который обводит вокруг пальца крестьян зажиточного села и наводит на них продотряд с той же ловкостью, с какой это делал немец-оккупант в «Восемнадцатом годе»), а еще были тиф, голод и бездомье. И герои подолгу не задерживались нигде, как если бы какая-то сила их уносила.
«— Почему-то я всегда представлял твои бедные ножки, — сколько они исходили в поисках счастья, и все напрасно, и все напрасно…», — говорит Телегин Даше, и слова эти отбрасывают неверный свет не только на ее настоящее, но и будущее. Особенно если учесть, что П.П. Файдыша в 1942-м арестовали, и больше никто его не видел.
Это призрачное
В «Хмуром утре» Толстой написал, что вроде бы будем, но так ли думал на самом деле? Подводных течений в романе хватало, и одним из них стало увлечение писателя театром, каким и предстала по большому счету в романе гражданская война. Мотивы «Золотого ключика» с толстовской легкостью перекочевали в описание будней бойцов Красной армии, которые в свободное от боев время с удовольствием смотрят, как их товарищи играют в наскоро сделанных декорациях Шиллера.
«Русский человек любит театр… У русского человека особенная такая ноздря к искусству. Потребность какая-то необыкновенная, жадность… Скажи — полтора месяца боев, истрепались люди — одна кожа да кости, ведь так и собака сдохнет… При чем тут еще Шиллер? Сегодня — будто это тебе в Москве премьера в Художественном театре».
Так говорит красный командир Иван Телегин своей жене, для которой он нашел подходящее занятие, хотя истинное свое призвание Даша обретает в конечном итоге не в искусстве, а в поэзии домашней жизни:
«В полутемном хлеву Даша, подобрав юбку, присела под коровой, — та ее не боднула и не лягнула. Даша помыла теплой водой вымя и начала тянуть за шершавые соски, как учил Кузьма Кузьмич, присевший сзади. Ей было страшно, что они оторвутся, а он повторял: “Энергичнее, не бойтесь”. Широкая корова обернула голову и обдала Дашу шумным вздохом, горячим и добрым дыханием.
Тоненькие струйки молока, пахнущие детством, звенели о ведро. Это был бессловесный, “низенький”, “добрый” мир, о котором Даша до этого не имела понятия. Она так и сказала Кузьме Кузьмичу — шепотом. Он — за ее спиной — тоже шепотом:
— Только об этом вы никому не сообщайте, смеяться будут: Дарья Дмитриевна в коровнике открыла мир неведомый! Устали пальцы?
— Ужасно.
— Пустите… (Он присел на ее место.) Вот как надо, вот как надо… Ай, ай, ай, вот она, русская интеллигенция! Искали вечные истины, а нашли корову…»
И, перебесившись, намучившись всласть сама и намучив добряка Телегина, мечтает она в конце о самом простом — о бревенчатом доме, чистом-чистом, с капельками смолы, с большими окнами, где в зимнее утро будет пылать камин, о доме, который построит себе Толстой в Барвихе, стилизуя свою зимнюю дачу под деревенскую избу. А другая героиня, старшая дашина сестра Катерина после долгих и опасных приключений в лагере анархистов и упорной осады ее супружеской верности со стороны бывшего вестового Рощина Алексея Красильникова становится народной учительницей, воюет с советским бюрократизмом, обещает своим ученикам мороженое и голубые города. Таким образом, обе красавицы, одна из которых когда-то не знала, что делать с демонической любовью Бессонова, а вторая — со своей невинностью, заканчивают сырую женскую маяту и находят утешение в молодой республике.
Были ни к чему не пригодны две русские женщины дворянского роду-племени, теперь — пригодились. Находят себя в новом мире и их мужья. Телегину ужасно хочется работать, а Рощин мечтает перестраивать мир для добра и находит себе в этом деле верных товарищей, каких не было ни в царской армии, ни тем более в Белой, зато с избытком хватает в большевиках.
«Он начинал понимать будничное спокойствие товарищей в серых халатах, — они знали, какое дело сделано, они поработали… Их спокойствие — вековое, тяжелорукое, тяжелоногое, многодумное — выдержало пять столетий, а уж, господи, чего только не было… Странная и особенная история русского народа, русского государства. Огромные и неоформленные идеи бродят в нем из столетия в столетие,
идеи мирового величия и правдивой жизни. Осуществляются небывалые и дерзкие начинания, которые смущают европейский мир, и Европа со страхом и негодованием вглядывается в это восточное чудище, и слабое, и могучее, и нищее, и неизмеримо богатое, рождающее из темных недр своих целые зарева всечеловеческих идей и замыслов… И, наконец, Россия, именно Россия, избирает новый, никем никогда не пробованный путь, и с первых же шагов слышна ее поступь по миру…Понятно, что с такими мыслями Вадиму Петровичу было все равно — какие там грязные ручьи за окнами гонят по улице мартовский снег и бредет угрюмый и недовольный советский служащий, с мешком для продуктов и жестянкой для керосина за спиной, в раскисших башмаках — заседать в одной из бесчисленных коллегий; было все равно — какой глотать суп, с какими рыбьими глазками. Ему не терпелось — поскорее самому начать подсоблять вокруг этого дела».
Последний абзац замечателен тем, что дистанцирует героя от его создателя. В критических работах о романе Алексея Толстого иногда встречается утверждение, что идейные искания Рощина чем-то напоминают извивы в отношениях с большевиками самого автора.
Вадим Рощин и в самом деле с некоторой натяжкой может быть назван «сменовеховцем», но ни на каком этапе жизни Алексею Толстому нельзя было впарить суп с рыбьими глазками и заставить его ходить в раскисших башмаках. Подсоблять вокруг дела он был согласен лишь при сохранении всех своих привилегий.
И хотя, в общем, всем сестрам в итоге досталось «по серьгам», и «хождение по мукам» завершилось благополучным выходом в советский рай, если сравнить, с чего начинали четверо блестящих молодых подданных империи в первой части и к чему пришли в третьей, то наяву — деградация, или, вернее сказать, мутация — вывод, который также можно отнести на счет подводных камней романа. Да и композиционно, как финал трилогии ни толкуй, не случайно он вышел в духе Льва Толстого, но не в смысле глубины, а по той причине, что автор извещает читателя о судьбах лишь тех, кто ему интересен (в отличие, скажем, от Тургенева, который всегда очень пунктуально описывал жизненные пути всех своих героев). А куда делись Елизавета Киевна, идейный бандит Жадов, большевик Акундин, что случилось с доктором Булавиным, актрисой Чародеевой и с массой других занимательных персонажей, так и осталось неизвестным. Но видимо, на их долю ни домов, ни призрачного счастья, ни даже тарелки супа в России не нашлось.
Еще одно, что сделал Толстой в последней части романа, он аккуратно свел счеты со своими именитыми литературными собратьями во взглядах на народ.
«Утверждаю: нашего народа мы не знаем и никогда не знали… Иван Бунин пишет, что это — дикий зверь, а Мережковский, что это — хам, да еще грядущий…», — говорит автор устами бывшего футуриста Сапожкова, а заодно дискутирует с Горьким, который по имени не называется, но угадывается в образе посланца рабочего класса Якова, приехавшего в деревню:
«— Русский мужик есть темный зверь. Прожил он тысячу лет в навозе, — ничего у него, кроме тупой злобы и жадности, за душой нет и быть не может. Мужику мы не верим и никогда ему не поверим».
Горький так и умер, мужику не поверив. Толстой вроде бы поверил. Пришел к тому, что если народу дать правильную цель, то он и дурить перестанет и возьмется за ум. «Русский человек горяч, самонадеян и сил своих не рассчитывает. Задайте ему задачу, — кажется, сверх сил, но богатую задачу — за это в ноги поклонится».
И в самом деле отбунтует, отанархиствует, отыграет в батьку Махно и поклонится поставившему перед ним ясную цель вождю, начнет созидать — к подобному выводу пришел в последние годы жизни и Пришвин. А между тем на пути у этого народа, который успешно закончил кровавую большевистскую школу, встало новое испытание — война, и хотя тот же Пришвин писал, что противостояние между мужиками и большевиками кончилось тем, что мужики сделали большевиков своим орудием в войне с немцами и победили, теперь по истечении времени нам легче или, точнее, тяжелее признать, что орудием стали именно мужики, миллионами легшие на полях Великой отечественной от Сталинграда до Берлина.