Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

А что ж, и устроит… Портреты Чернышевского, Урицкого, флаги и записная книжка. Только почему он в восторге от большевиков? Какой-то инфернальный контакт с ними. Ах да… Ведь он же говорил. Чем хуже, тем лучше. «Решительные мальчуганы. Чистят направо и налево: и господ интеллигентов под корешок, и святого мужичка в корень. Вот только насчет рабочих они какую-то кислоту разводят. За всем тем, глядишь, через полгодика и расчистят нам дорожку к власти… Да, да, у большевичков есть чему поучиться». Кстати, кажется, именно этот вкрадчивый господин рассказал ему о тайных заседаниях наверху, в курительной, членов Высшего монархического совета. Да, вроде бы он. Да и рассказывать тут нечего. Он сам все видел. Щегловитов десять дней просидел около кухни вместе с женой и горничной. Ругал жидов и французов. Сосновский пьяный говорил, что только один есть способ управления — лупить нагайкой. Сами виноваты, кричал он, барин ходит в праздник с парнями по деревне и смеется над попом. А нужно снимать шляпу. А Рутенберг все-таки очень похож на гоголевского Вия. Как обрадовался

старый Шредер, узнавший, что никто не тронет его. Бедный, он в постоянной панике: «Я думал, что начнется избиение…» Богачи, старые дамы, сидящие всю ночь на сундуках. Вонь и смрад темных трюмов. Словно после погрома, люди никак не могут опомниться и прийти в себя. Злоба и тупое равнодушие на лицах, в поведении, в разговорах. Никто не сожалел о России, никто не хотел продолжать борьбу. Повсюду часовые, чуть ли не в каждой каюте свои маленькие штабы, свои командиры, вестовые, приказы, во всех трюмах трещали пишущие машинки. Столько перевели бумаги, а порядка не восстановили. Одно разложение. Да и как же могло быть иначе? Пятьдесят пять генералов, сидящих по трюмам и поминутно посылающих офицеров достать то-то и то-то. Две соперничающие между собой контрразведки…

«Какая нелепость! Какое отчаяние! Если бы нашим пращурам показать книгу жизни, перелистать все страницы грядущего… Это просто глупая и жестокая книжка, сказал бы пращур, здесь какая-то ошибка: смотрите, сколько хорошего труда затрачено, сколько развелось народу, сколько построено отличных городов. А на последней странице все это горит с четырех концов, и трупов столько, что можно неделю кормить рыбу в Эгейском море… И этот пращур будет прав. Где-то ошибка, где-то допущен неверный ход в шахматной партии, видимо, история свернула к пропасти. Какой прекрасный мир погибает… Зачем были Эллада, Рим, Ренессанс, весь железный грохот девятнадцатого века? Или удел всему — холм из черенков, поросший колючей травкой пустыни. Нет, нет, — где-нибудь должна быть правда…»

Наконец-то вышли в Эгейское море. Все дальше уходили берега, на которых виднелись следы войны: остатки казарм и взорванных укреплений, полузатопувший пароход. Впереди резвилось стадо дельфинов.

— Мама, мама, дельфин… — этот радостный крик русского ребенка заставил Толстого очнуться от нахлынувших воспоминаний. Чуть старше Никиты, белокурый, он излучал столько ликования и счастья, что Толстой невольно залюбовался им. Потом поглядел на мать, державшую его. Нетрудно было догадаться по ее исплаканному лицу, грязному пуховому платочку на плечах и стоптанным башмакам, что она пережила. И что ждет ее? До плясок ли дельфинов ей?

— Ах, как это прелестно, — заскрипел совсем рядом фальшивый женский голос. Толстой повернулся. Так он и знал. Самозванка. Выдает себя за благородную, а сама носит поддельные соболя и везет в Марсель четверых проституток, насулив им золотые горы. Рядом с ней стоял плохо одетый мужчина, о котором говорили, что он картежный мошенник. При виде Толстого он почтительно поклонился. «Вот они… Правду говорят, когда гибнет дом, раньше всех изо всех щелей выползают клопы», — подумал Толстой.

…Пассажиры пристально вглядывались в гребнистый остров, покрытый грозовыми тучами. Легендарный Имброс — остров громовержца Зевса. А с левого борта — земля героев Троада. «Вот где каждый холм, каждый камень воспет гекзаметром. Вон курганы, может, это могилы Гектора и Патрокла. Именно тут, возможно, были вытащены на песок черные корабли ахейцев, а чуть дальше поднимались циклопические стены Трои, вокруг которых разыгралось столько драматических историй! Здесь зачиналась трехтысячелетняя история европейской цивилизации. С тех пор и поныне не нашлось, видимо, иного средства поправлять свои дела — кроме меча, грабежа и лукавства. Герои Троянской войны были по крайней мере великолепны в гривастых шлемах, с могучими ляжками и бычьими сердцами, не разъеденными идеями торжества добра над злом. Они не писали у открытого окна книг о гуманизме… Все превратилось в суррогат, повсюду ложь, которой больше не хотят верить… Гибель, гибель неотвратима… Историю нужно начинать сызнова… Или…»

— Попаду. Пари хочешь? — прохрипел из кучки русских эмигрантов чей-то нагловатый голос.

— Не надо. Тут тебе не Россия. Лучше брось его в море.

— Нет уж, не брошу. Этот шпалер еще пригодится мне. Скольких я ухлопал из него. Поднять рубашку и под сосок…

В человеке с револьвером Толстой узнал Москаленко. «Вот ведь странный этот человек. Из очень хорошей семьи. Учился в университете. Воевал в мировой войне, был ранен. Поступил в корниловские отряды. Человек, у которого нет нельзя. Обе ноги изуродованы. Постоянно ходит с револьвером. Верный товарищ. С дамами — рыцарь. А говорит на воровском жаргоне. «Шпалер», «закопался», «подскочил по службе», «профинтил». Неужели он действительно, как говорят, в Севастополе при немцах провоцировал, выслеживал и убивал большевиков. Сам убил больше ста большевиков… Чудовище какое-то… Может, поэтому после боев и убийств не мог жить дома, заболел, стал невменяемым… И теперь бежит, не зная куда…»

Скольких друзей и знакомых он наблюдал в это тяжелое для всех время! Многие сохранили свое достоинство, но сколько при этом было борьбы, колебаний, сомнений, угрызений совести. Сколько вынесено душевных страданий. И все-таки Толстой видел и тех, кто, толкаемый нуждой, шел на компромиссы с совестью, отступал от общепринятых моральных норм. В поисках заработка иные беженцы доходили до поступков циничных, особенно почему-то ярко это сказывалось в Константинополе, где процветали

русские притоны. Среди людей, оторванных от Родины, лишенных живительного прикосновения к родной почве и родной действительности, в беженстве, как это имело место и в старой дореволюционной эмиграции, стали развиваться — влияние безделья — сплетня, клевета, взаимная ненависть, злоба, эгоцентризм, мелочная грызня, игра самолюбий, влияние больной печени и нервов. Этой затхлой и душной атмосферой деморализации в значительной степени заражен беженский русский мир, от проявлений жизни интеллигентных кругов которого порою отдает запахом тления, разложения и распада.

Толстой видел, что иные беженские круги свою энергию отдают на взаимное подсиживание, брань, крикливую и неприличную полемику. Все это тоже в известной степени не свидетельствует ли о нравственном упадке, о моральном развале, о непристойной утрате чутья дозволенного и допустимого?

…А как трогательна была вечерня на палубе… Дождичек… Потом звездная ночь. На рее висит только что зарезанный бык. И архиепископ Анастасий в роскошных лиловых ризах, с панагией служит и все время пальцами ощупывает горло, словно от удушья, словно его давит кто-то… Как это он сказал?.. Да… «Мы без Родины молимся в храме под звездным куполом… Мы возвращаемся к истоку — к Святой Софии. Мы грешные и бездомные дети… Нам послано испытание…» Как пронзительно действовали эти слова, некоторые плакали, закрываясь шляпами, а другие с трудом сдерживали себя… У всех была только одна мысль: поскорее добраться до этого истока. И когда рано утром, поднявшись из трюма, он увидел в тумане смутные очертания четырех минаретов и купол Софии, мечеть Сулеймана, а затем, как только туман стал чуть-чуть рассеиваться, показались тронутые розовым солнцем прямоугольники домов Перы, какой вздох облегчения вырвался из его груди: слава богу, доехали. Семь дней на «Кавказе» остались позади. Потом три карантинных дня, когда пугающие своей новизной слухи, а вслед за ними поднявшаяся на корабле паника чуть ли не довели до сумасшествия многих пассажиров. Потом перегрузка на «Николай». Офицеры, которых выгоняют из трюма прикладами. Изящные английские катера с изящными людьми. Веселая жизнь на берегу. Все это не очень-то легко было перенести.

…В Салониках, где «Карковадо» впервые бросил якорь, Толстой смотрел, стараясь запомнить, на голые бурые горы, на холмы, сбегающие к морю. Город раскинулся на склоне гор и виден был как на ладони. Сильное впечатление производили остатки древних стен и белые иглы минаретов над пустынными кварталами.

По трапу уже бежали зуавы; которых, как потом выяснилось, хотели отправить на одесский фронт, но после того, как они запротестовали и выбрали батальонный Совет солдатских депутатов, решили возвратить домой. По другому трапу вереницей поднимались с большими корзинами, полными угля, одинаково черные греки, турки, левантинцы. Вниз летели пустые корзинки. Зуавы махали фесками берегу. Пассажиры лениво наблюдали за всем происходящим.

Как только «Карковадо» снова вышел в море, справа показался Олимп, весь в снегах и лиловых тучах. Налево, из моря, возвышалась туманная громада — Афон. Повсюду видны острова архипелага, крутые, каменистые, желтоватые, покрытые низкорослым лесом. Потом — Фракия, Калабрия, Сицилия, Мессина, Неаполь…

Алексей Толстой почти все время находился на палубе. То, прислонившись к перилам, пристально вглядывался в проплывающие берега, занося кое-какие наблюдения в записную книжку, то сидел в шезлонге, любуясь, как в оранжевой пустыне моря опускается солнце, или подъехавшим на своей лодке классически живописным стариком нищим, или облепившими пароход продавцами кефали.

Но шумные, бесцеремонные зуавы то и дело отвлекали его, заставляли с беспокойством глядеть в их сторону. Такие молодцы могут выкинуть что угодно. «Как было спокойно, тихо без них. А теперь шумом, хохотом, возней они наполнили весь этот пароход, который просто трещит от их беготни. Всюду суют свой нос, будто взяли «Карковадо» на абордаж. А жаловаться капитану бесполезна, он руками только разводит… Удастся ли этой жабе уберечь своих девочек от этих сильных, жадных и веселых варваров?.. Сможет ли каюта кочегара, куда она закрыла их на ключ, спасти их от растерзания, ведь они уже пронюхали об этом… А, бог с ними… Займись своими делами, граф Алексей Николаевич Толстой. Тебе терять нечего. Есть твоя культура, твоя правда, то, на чем ты вырос, то, из-за чего считаешь всякий свой поступок разумным и необходимым… А есть вот эта жизнь, жизнь миллионов. Ты слышал топот их ног по кораблю?.. И жизнь их не совпадает с твоей правдой. Они, как синеглазые скифы, смотрят с далекого берега на твой гибнущий корабль с изодранными парусами. Делись с ними своим отчаянием, сомнениями, расскажи им о невозможности выбора единственно правильной дороги сейчас у себя на родине, в ответ услышишь только гнев и возмущение, дикий восторг перед нашей революцией…»

Женский крик, донесшийся откуда-то из нутра парохода, прервал размышления Толстого. Послышался здоровый мужской смех. По палубе торопливо пробежала хозяйка девочек. Оказывается, зуавы попытались сломать дверь в кочегарке, но им кто-то помешал, и они успокоились.

И снова поплыли одна за другой картины воспоминаний… Остров Халки в Мраморном море, где поселились беженцы из России. Люди — бывшие офицеры русской армии, поэты, журналисты, дельцы, торговцы — сатанели от жары, клопов и безделья. Ненависть к большевикам не знала предела. Поэт Санди из Харькова, совсем еще мальчишка, в матросской рубашке, самоуверенный, нагловатый, встретившись с Толстым, предложил купить томик Вольтера. На недоуменный взгляд Толстого виновато объяснил:

Поделиться с друзьями: