Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Я в прошлом году выступал здесь, в курзале, причем накануне простудился. Пел на ветру — просто от удовольствия, как раз в день выступления, и захрипел. Ничего, еле дотянул. Пришлось ходить к доктору. И можешь представить, только меня поселили в отдельном домике, в изоляторе, так сказать, как получаю известие, что приезжает Константин Сергеевич. Поехали его встречать Мигай, Монахов, Богданович и я. Поезд остановился, и — о ужас! — Станиславский выпорхнул из вагона с неподражаемым легкомыслием. Глянули на его ноги и в один голос заржали: в ночных туфлях этакого восточно-экзотического типа, небесного цвета. Спохватился, уже подъезжая к Кисловодску, и переобуться не успел. Так в голубых туфлях и появился в санатории среди академиков и профессоров. А между прочим, отдыхали тогда Обручевы, Ольденбурга, Каблуков, Сакулин, Яблочкина, Рыжова…

— Вам что, можете побездельничать.

А я впервые, можно сказать, выбрался из дома и ничего не пишу. Беру ванны, играю в теннис, был на Малом седле, вот где потрясающий воздух! Питаюсь фруктами и почти не ем мяса. Как видишь, веду размеренный образ жизни, ничто не отвлекает. И часто возвращаюсь в своих мыслях к «Бронепоезду», даже завидую Всеволоду Иванову. Здорово вы поставила этот спектакль. Действительно первая настоящая революционная пьеса пошла у вас. Особенно ты, Вася, здорово сыграл Вершинина. Ты и вождь, и простой мужик. И знаешь, переспрашивали, удивлялись, узнав, что Вершинина играешь ты. «Неужели это Качалов?» — «А что?» — «Да не думал, что с душой крестьянина так сможет сжиться». Уж очень просто, скупо ты играл.

— Об этом и Луначарский говорил. Он тоже не мог себе представить меня в такой коренной крестьянской роли. Привыкли меня видеть в роли Гамлета и его потомков.

— Я вот тоже все время думаю над этим, в каком бы образе воплотить лучшие черты русского национального характера. Вершининых я не знаю…

— А роман «Хождение по мукам»?..

— Этот роман дорог мне, я много работал над ним. Приятно вспомнить, когда все это позади… А чувствую, что не удалось мне создать настоящего русского человека во всей его неповторимой мощи, со всеми сильными и слабыми, как в жизни, чертами… Как-то с Полонским договаривался написать ему рассказ о Петре, который, может, станет основой пьесы. Он охотно поддержал замысел. Я уж начал думать над этим. Но будет ли этот рассказ или пьеса интересна современному читателю?

— И не сомневайся! Но этот сюжет потребует от тебя основательной подготовки. Сколько написано о том времени, а до сих пор нет еще четкого представления и о самом Петре, и о его деяниях. Ты ж ведь наверняка знаешь, что твой великий однофамилец тоже брался за роман о Петре, но дальше набросков не пошел.

— Да, все это я читал. Уж давно нацеливаюсь на этот характер, писал уже об этом, но мало удовлетворяет меня сделанное… Прав, конечно, Лев Толстой: весь узел русской жизни тут, в этом времени.

— Ты правильно, Алеша, задумал: сначала рассказ, потом пьесу, а там видно будет. Ты приходи к нам, выступи у нас обязательно. Ты же знаешь, у нас отличная аудитория для писательского выступления.

Толстой но дороге к себе долго еще размышлял над словами товарища по искусству. Он любил этого прекрасного актера и замечательного человека. Качалов обладая каким-то волшебным обаянием. Он был хорошим товарищем, надежным другом, веселым, общительным; как со-датель неповторимых образов тоже был близок сердцу Толстого, близок своей поэтической творческой силой. Толстой, как и тысячи его современников, восторгался изумительным голосом артиста, докосившим до слушателей всю глубину и проникновенность первоначального замысла. Слушая его, пристально вглядываясь в такие знакомые и близкие черты лица, Толстой ощущал какой-то праздник, праздник духа. Все пленяло его в Качалове: походка, голос, мягкие движения рук, умные, добрые глаза, иногда насмешливые, иногда задумчивые и благодушные или сверкающие искорками легкого юмора. Ничего не скажешь, природа щедро отпустила благородного материала из своих мастерских на одного этого человека…

Через несколько дней после разговора Толстой писал жене: «Позавчера вечером читал «Дельца» в санатории ЦКБУ при большой аудитории, были Качалов в Станиславский, успех был очень большой».

Качалов и Станиславский поздравили Толстого о успешным вечером, а потом все вместе пошли прогуляться перед сном.

— Василий Иванович рассказывал мне, что вы собираетесь для нас написать пьесу о Петре Великом, — заговорил Станиславский, как только вышли они из толпы отдыхающих, — мы давно ждем от вас пьесу, но, признаться, у вас пьесы не нашего, что ли, профиля. А вот о Петре — это должно быть интересно…

— Давно уж я мечтаю написать для вас и вашего театра, но как-то дальше МХАТа-второго дело не идет. Не эту точно вам передам.

— Пушкин, Лев Толстой, Достоевский, наконец, Мережковский… У вас, как видите, немало предшественников. И все очень знаменитые…

— Да, эпоха уж больно заманчива для художника. В самом начале Февральской революции я обратился к теме Петра. Сейчас-то я вижу, что поторопился

тогда, мало прочитал, взял только некоторые факты, выпятил их, и получилось, что Петр на костях своего народа возводит Петербург, жестоко подавляет всякие попытки протеста, за что народ его проклинает и называет антихристом.

— Вспоминаю, — сказал Качалов, — Александр Блок читал мне один из вариантов «Возмездия»:

И сам Державный Основатель Стоит на головном фрегате, Как в страшном сне, но наяву: Мундир зеленый, рост саженный, Ужасен выкаченный взгляд; Одной зарей окровавленны И Царь, и город, и фрегат… Царь! Ты опять встаешь из гроба Рубить нам новое окно? И страшно: белой ночью — оба — Мертвец и город — заодно…

Качалов умолк.

— Вот-вот, и у меня такое же представление было о Петре… — воспламенился Толстой. — Ужасен выкаченный взгляд… Так и было, конечно, многие вспоминают о его пронизывающем взгляде, многие пишут о его огромном длинном теле, о его страшном смехе, о его дергающейся вместе с губами налево голове, о его костлявой, сутулой, такой нескладной фигуре в юности. А сколько полетело стрелецких голов! Разве можно все это обойти? А время! Какой удивительный взрыв творческих сил, энергии, предприимчивости! Так и слышу, как трещит и рушится старый мир… Бояре, холопы, казаки, крестьяне, царь со своими помощниками, поп Варлаам со своими проклятьями, Ромодановский, Петр Андреевич Толстой, мой пращур, со своими посольскими делами, царевич Алексей, идущий против начинаний своего отца, и все это такое сложное, противоречивое, что художнику действительно есть чем заинтересоваться. А Европа, ждавшая совсем не того, в изумлении и страхе глядит на возникающую Россию, окровавленную, вздыбленную, обезумевшую от ужаса и отчаяния, но разбившую непобедимого Карла. Может, и правы те, кто писал, что он ученик Немецкой слободы, что он находился в противоречии со своей страной, со своим народом, что он совершенно стоял изолированный… И лишь немногие были в состоянии проникнуться идеями Петра. А что Валишевский пишет о нем? Уму непостижимо, что он вытворял, какими дикими способами он насаждал свои представления о новой России. Он и воспитатель, но он и величайший деморализатор рода человеческого. Каких только грехов ему не приписывают: и коварство азиатское, и узость, и мелочность, и умственную близорукость, и различные непристойности, и дикость… Все-все, что может его как-то унизить или скомпрометировать, все, оказывается, было присуще Петру.

— А что же Пушкин? — удивился Качалов. — Или Белинский? Называл его величайшим явлением не только нашей, но и истории всего человечества, говорил о нем как о божестве, вдохнувшем душу живую в колоссальное, но поверженное в дремоту тело России. Нет, ты, Алеша, не торопись, подумай. Неоспоримо по громадности и величию дело, совершенное им, блистательны подвиги времен Петра Великого, и его колоссальная личность требует к себе внимательного отношения.

— Я тоже думаю, что не надо спешить, — Константин Сергеевич бережно взял Толстого за руку, — личность действительно громаднейшая. Петр вбирает все, все аспекты человеческого бытия, и ничто человеческое ему не чуждо. Как у нас сейчас говорят: великий человек есть всегда и везде представитель своего народа, который выражает своей деятельностью потребности своего времени. Пусть и ошибки и колебания допускает он, и жесток и коварен он, но беззаветная любовь к своему отечеству движет его поступками.

— Все это я понимаю… Только не могу себе представить, как мог веселиться Петр со своими друзьями, когда задушенный Алексей, еще, можно сказать, теплый, лежал в Петропавловском соборе. А главное, его же современник Посошков говорил, что наш монарх на гору сам десять тянет, а под гору миллионы тянут. Можно ли возделать одному это дикое поле, каким была Русь того времени? Непомерный труд он взял на себя. Так пишут почти все, кого мне пришлось читать, а читал я довольно много. Двадцать лет стену головой прошибал, двадцать лет огромную ношу нес на плечах, сына казнил, миллионы народу перевел, много крови пролил, а дело его все равно постепенно разрушается, друзья его озабочены только своими интересами, даже жена, верная Катерина, предала его, изменив ему, когда он был болен. Что может быть ужаснее этого? Сердце его ожесточилось… Страшен конец этого человека. Трагична его судьба!

Поделиться с друзьями: