Алькина война
Шрифт:
Теперь наступает очередь удивится незнакомцу. Он сидит, опешив, даже приоткрыв рот от удивления, и переводит взгляд с Альки на игрушку и обратно, видимо соображая, как это игрушка так ловко перескочила из его рук в руки к Альке. Альке даже начинает казаться, что тот начинает осознавать непристойность своего поведения и попытается сейчас найти способ это как-то исправить. Но, увы, надежды на чужую сообразительность тут же рассыпаются, потому что пришелец снова молча вцепляется в игрушку и тянет ее на себя, видимо даже не сомневаясь, что право обладания ею принадлежит только ему. Но и Алька, уже наученный опытом, крепко держит зверя в руках, вовсе не желая сдаваться, и тогда происходит то, чего Алька уже никак не мог предположить. Пришелец отпускает игрушку, открывает рот и орет так, словно его внезапно ударили доской по голове, – Алька еще никогда не слышал такого громогласного рева, разве что от танка. При этом лицо у пришельца краснеет и сжимается в губчатую маску, глаза превращаются в щели, а из этих щелей брызжут вперед огромные светлые слезы и ручьями катятся по круглым щекам. Крик разносится по всей комнате, дети останавливают свои игры,
Наконец, воспитательница, пытаясь как-то решить проблему крика, уговаривает Альку отдать игрушку орущему. Алька, конечно, соглашается, и тот, добившись желаемого, – надо же! – моментально прекращает рев и удовлетворенно, словно на это и рассчитывал, удаляется в сторону с игрушкой, даже не всхлипнув напоследок. Воспитательница объясняет Альке (не тому крикуну, а почему-то Альке), что игрушек много, всем хватит, и не стоит ссориться из-за игрушек (можно подумать, что он и сам этого не понимает или с кем-то ссорился!), и тоже уходит к другим детям, а Алька остается сидеть один, глубоко задумавшись о превратностях судьбы и над тем напором и коварством (этих слов он, разумеется, еще не знает, но понятие уже возникло), которые неожиданно открылись ему в новом представителе рода человеческого. «И как это получается, – думает он, – что мирного, который никого не трогает, обижают, невиновного обвиняют, а виновного, да еще вруна, не то, чтобы наказать за его поведение, так еще отдают ему игрушку, чтобы он не нарушал общего спокойствия?».
Он сидит в недоумении, еще не представляя, сколько раз в жизни он столкнется с подобным явлением в поведении людей и сколько еще раз будет скорбеть по поводу этих черт человеческой натуры: не думать о других, без стеснения присваивать себе чужое и самозабвенно отстаивать свои личные интересы, переходя порой все мыслимые границы морали. Позже, будучи уже взрослым, он напишет однажды с грустной иронией в стиле старых восточных поэтов: «Часто бывает, что опыт один получает от жизни идущий; хуже того, и награду других получает порою орущий». Но написав это, так и не решит, как избавить человечество от этого порока. (Многие ли взрослые задумываются о том, как рано в детях зарождается понятие справедливости, чувство собственного достоинства, и первое ощущения обиды на внешний мир и людей, переходящее порой в глубокое разочарование людьми и даже в убеждение, что все в мире устроено не так, как должно бы быть?)
Некоторым утешением от этого дня для Альки становится вечер, когда приходит мать, и воспитательница рассказывает ей о случившемся, но Альке, кажется, все же удается объяснить им, как все происходило на самом деле. А когда они возвращаются с матерью домой, и вместе с Ритой садятся ужинать вареной картошкой, мама неожиданно восклицает:
– Господи! Рита!.. Совсем забыли! У Альки же сегодня день рождения! – и начинает искать по дому, чтобы ему подарить, но так ничего и не находит.
– Даже вкусненького ничего нет, – сокрушается она, передвигая тарелки в шкафчике у плиты, и отдает Альке свой кусочек сахара.
Но зато любопытный Алька узнаёт в этот вечер удивительные вещи: что, оказывается, он – родился, что раньше, пока он не родился, его, оказывается, и вовсе не было; что всех людей тоже раньше не было, пока они не родились, что все люди рождаются и умирают, когда постареют, что он родился три года назад и поэтому ему уже целых три года, а через год будет ужу четыре, а когда он умрет неизвестно. Заодно он узнает, что такое годы и месяцы, как появляются и проходят времена года, что такое день рождения и как он должен праздноваться; что Рите уже десять лет, а маме через два месяца будет тридцать один год, и они пока умирать не собираются, потому что еще не старые. Одновременно он узнаёт, что у него оказывается есть множество родственников: дяди и тети, которые являются братьями и сестрами мамы и папы, а так же – бабушки и дедушки, которые для мамы, тетей и дядей являются мамой и папой; и что мамины папа и мама еще живы, а папины уже умерли и их теперь нет, потому что их похоронили и закопали в землю. То же самое, оказывается есть и у других людей: и папы, и мамы, и бабушки, и дедушки. Осознать такое сразу не очень просто, особенно если в объяснении одновременно с мамой участвует Рита, которая считает своим долгом объяснять все это вместе с мамой, потому что ей все это уже известно и многих родственников она знает и видела сама, а на похороны папиной мамы, их бабушки, она даже ездила вместе с папой. На алькин вопрос, а где же они все, эти дяди и тети, ему объясняют, что дяди сейчас сражаются на фронте с немцами, бабушка, дедушка, тети и его двоюродные братья и сестры находятся у себя дома, но «под немцами», в оккупации. Потому что немцы захватили тот город, где они живут, и узнать, что с ними сейчас происходит, невозможно, потому что письма туда не ходят, и поезда туда не ходят, и вообще ничего туда не ходит, потому что там фронт и идет война.
Алька только хлопал своими голубыми глазами, пораженный хлынувшей на него объемом информации, едва успевал задавать вопросы и разбираться со своей родословной и самим процессом рождения и смерти людей, но так до конца и не мог понять, как он все-таки родился, хотя мог и не родиться, как поместился в животике у мамы, даже если был гораздо меньше, и – главное – как смог оттуда вылезти? Но мама говорит, что этого он пока еще не поймет, а поймет, когда подрастет, а поэтому надо ложиться и спать, чтобы быстрее вырасти и стать взрослым. А утром следующего дня, когда
он снова приходит в ясли, он сталкивается взглядом со вчерашним крикуном-незнакомцем, который наверняка еще ничего не знает ни о своем рождении, ни о возможных родственниках, но зато несет куда-то в руках того самого зайце-крокодила-кенгуру, опасливо поглядывая на окружающих. Увидев Альку, он сначала замирает на месте, упершись в него неподвижным взглядом, а потом, сморгнув, бочком-бочком обходит Альку стороной, не отрывая от него взгляда и на всякий случай крепче прижимая к себе свое приобретение.«Ну пусть так и ходит», – решает про себя Алька и уходит на ковер складывать пирамиды и кубики.
Опыт учит не всех, но многих.
5. Мир – прекрасен?
Мир прекрасен в раннем детстве. Мир прекрасен, пока мы, защищенные взрослыми, еще не слишком сталкиваемся с его неприятными сторонами, быстро успокаиваемся, принимая ласку родных, быстро забываем о боли и переходим от одной новизны к другой, еще не осознавая двойственности и обратимости любой новизны. Мир прекрасен, пока нас понимают и оберегают. Но если этого нет?
Что там этот бутуз-крикун, который ходит теперь один, таская за собой свою игрушку, и которого сторонятся другие дети. Можно спокойно собрать пирамиду, чередуя кольца так, чтобы она, то раздувалась бочкой, то вытягивалась стройной елочкой. Можно взять большой кубик и сесть на него, а можно взять маленькие и начать собирать из них дом, или ставить их один на другой, стремясь, чтобы этот столб не рассыпался. К тебе подойдет маленькая девочка и будет стоять в стороне, наблюдая за тобой и столбом, но не вмешиваясь. Потом столб рассыплется, и она станет помогать тебе собирать кубики и подавать их тебе, с восхищением глядя, как растет столб, а когда он снова не удержит равновесия, бросится подхватывать его, чтобы он не упал, но он все равно рассыплется, и вы будете снова вместе собирать его. Да, девочки явно внимательнее и деликатнее мальчишек. Вот только с незнакомыми девочками как-то все же стеснительно…
Мир прекрасен? Возможно… Через два-три месяца все это становится обыденным и малоинтересным: раннее вставание, когда еще так хочется спать, одевание, полусонное жевание пиши, которая с утра не лезет в горло, поход в ясли в утренних сумерках под хмурым или вовсе дождливым небом, раздевание, укладывание днем в постель, постепенное знакомство с детьми, вполне глупые и непонятные игры…
…«Гуси-гуси – ГА-ГА-ГА, есть-хотите – ДА-ДА-ДА, ну летите…» И здесь куда-то надо бежать и зачем-то махать руками, выказывая при этом ни чем не объяснимый восторг. (Видели бы они, как рвется по полю танк, или сходятся на горизонте рельсы железной дороги!..) Или еще, не менее достойное: все берутся за руки, становятся в круг и – кто скучая, кто с преувеличенным усердием – поют, расхаживая по кругу то в одну, то в другую сторону, обязательно сталкиваясь и спотыкаясь при этом: «Как на чьи-то именины испекли мы каравай. Вот такой вышины!..» – тут надо поднимать руки вверх и сбегаться в одну кучу, – «вот такой ширины!…» – а здесь надо пятится назад, опуская руки (при этом кто-то обязательно падает). – «Каравай-каравай, кого хочешь, выбирай…» – и так далее.
«Алик! Ты зачем трогаешь цветок?.. Цветы трогать нельзя!..»
«Алик! Почему ты не ешь? Ты о чем думаешь? Надо есть быстрее…»
«Алик! Ты почему стоишь в стороне?.. Иди в круг, берись за руки и делай, как все!..»
Что такое «гуси» Альке объясняет дома всезнающая Рита – она до войны успела с ними познакомиться, – но почему при этом надо кричать ГА-ГА-ГА и махать руками, изображая гусей, не понятно. Что такое именины и каравай, и зачем нужна такая сложная процедура выборов, не может объяснить даже Рита, и приходиться обратиться к маме. Но зачем этот каравай пекли такой вышины и ширины, ведь его совершенно неудобно есть, и какое отношение имеет этот уникальный хлеб к выбору кого-то из круга, объяснить не может даже мама. Приходиться удовлетворяться тем, что это – «такая игра». Правда, в «Каравае» еще можно попеть, но что это за пение! Что это за спевка и голоса!.. Один бубнит на одной ноте куда-то себе под нос, другой кричит с радостным энтузиазмом, вряд ли понимая, что именно он кричит, третья выводит тонюсеньким фальцетом: «кававай-кававай, кава хочишь выпивай»… Разве это похоже на то, как они поют с мамой, когда она берет в руки гитару и, опирая ее о колено, перебирает струны: «По-за-ра-аста-али стежки-и-доро-ожки, где про-о-о-оходи-или мило-о-ого-о но-ожки, по-зараста-а-али мохооом-траво-ою, где мы гуля-яли милый с тобо-ою…» или еще: « Что так жадно глядишь на доро-огу, за промчавшейся тройкой во сле-е-ед?.. Знать забило сердечко тревогу…» И еще интереснее: «В глубокой теснине Дарьяла, где кроется Терек во мгле, высокая башня стояла, чернея на черной скале…». Здесь тоже многое не понятно: и Дарьял, и Терек, и теснина, и скалы, и тем более – ничем не объяснимое поведение башенной царицы, но зато как славно петь под гитару, рисуя себе картины неведомых гор и ущелий: «В той башне, высокой и тесной, царица Тамара жила; прекрасна, как ангел небесный, как демон коварна, и зла». (Далее смотри по тексту М.Ю. Лермонтова и некоторым смущенным комментариям мамы.)
Песен так много, и так много узнаешь, когда их поешь, что даже дух захватывает.
« По долинам и по взгорьям шла дивизия вперед, чтобы с боем взять Приморье, белой армии оплот…», – и надо узнать, что такое дивизия, как это она такая большая шла, как сороконожка?.. и что такое Приморье, и оплот, и «знамена кумачом последних ран», – оказывается раны, это болячки из которых льется кровь, а кумач – красное, как кровь, полотно, из которого делают флаги… и еще «эскадроны», «партизаны», «атаманы», «воеводы»… Или другая, которая ему особенно нравилась: «Артиллеристы, Сталин дал приказ! Артиллеристы, зовет отчизна нас… Из сотен тысяч батарей, за сотни тысяч матерей, за нашу Родину – огонь! Огонь!…» Что тут какие-то «гуси-гуси га-га-га!..». Вот только выговаривать эти «сотни тысяч батарей за сотни тысяч матерей» не очень удобно: язык все время во рту заплетается …