Алые росы
Шрифт:
— Что там случилось? — допытывал Вавила гонца — белобрысого парня с веками, покрасневшими от ветра и бессонницы.
— Я почем знаю. Борис Лукич дал мне эту писульку и наказал: скачи на хутора, там ходят Вавила с Егором. Как найдешь, так лошадей им отдай и пущай они едут в Камышовку, хоть в полночь. Нате вам лошадей. Передохнуть бы им надо…
8.
Вечером Грюн не стала пить чай и Борису Лукичу не дала сибаритствовать у самовара с газетой. Увела его в комнату, прикрыла дверь и снова оттуда: бу, бу, бу.
«Спорят, похоже.
А спор между тем был весьма любопытен. Евгения показала Борису Лукичу на постель, сказала:
— Садитесь и хватит валять дурака, Спрашиваю вас в последний раз: согласны вы или нет?
— Но…
— Опять но. Запрягите, а потом понукайте. Считаю до пяти, согласны — беспрекословно подчиняться, как того требует партия? Нет — мы, эсеры, умеем разделываться с предателями от азефов до лукичей. Итак, р-раз…
— Евгения…
— Д-ва-а.
— Товарищ Грюн, выслушайте доводы.
— Три-и.
— Ведь даже подсудимому дают последнее слово, а тут такие обстоятельства…
— Четыре.
— С-согласен.
— Клянитесь.
— Клянусь.
— Помните об Азефе.
1.
Ксюша с полуночи забралась в озерные камыши, что у самой дороги. Много народу проехало мимо нее и прошло, а кого нужно все нет. Июльское солнце раскалило, казалось, даже растопило степь, и это не марево, а жидкая раскаленная степь, блестящая, как вода, протянулась до самого горизонта.
«В тайге, когда хочешь, везде тень найдешь, — думала Ксюша. — И студеной воды сколько хочешь, а тут жарило как утром поднялось на небо, так палит и палит и напиться негде. Под ногами одни бормыши. Неужто они другой дорогой проехали?»
Густые хлеба стояли за пыльной дорогой. Разморенная зноем кургузая куропатка вывела выводок понежиться в дорожной пыли и малютки-куропчата ныряли в нее, как в воду, барахтались то на одном боку, то на другом, головой зарывались в пыль, хлопали от восторга еще не окрепшими крыльями.
— Цып, цып, цып, — невольно позвала их Ксюша и вслед за этим радостно вскрикнула — Вон они!
По дороге медленно приближались Егор и Вавила, ведя в поводу уставших лошадей.
Ксюша еле дождалась, когда они поравнялись с островком камышей, и, убедившись, что на дороге других людей нет, торопливо выбежала навстречу. Егор удивленно раскинул руки.
— Ксюха… откуда ты? Здорово, девка!
— Постой, дядя Егор, здороваться после будем, сейчас времени нет. Беда на селе стряслась. Лукич за вами послал, а я тут вас караулю. Перво-наперво к Иннокентию загляните. За этим я и ждала. Слышишь, Вавила?
— Да объясни, что случилось?
— Времени нет. Итак хозяева, поди, ищут. Огород не полит, попадет мне, как трепаной. Иннокентий вам все по порядку расскажет. Сворачивайте с дороги и так возле озера езжайте до второго проулка. Там увидите избу Иннокентия. Нужна буду, знать мне дайте. Прощевайте покуда, а я побегу.
2.
Увидев гостей, Иннокентий с размаху вогнал топор в чурку и пошел навстречу, как всегда
стремительный, но— хмурый и растерянный.— Не рад? — начал было Егор.
Иннокентий его перебил:
— Рад-то я — прямо сказать не могу как, но для пользы дела вам лучше было мимо меня проехать. Не председатель я боле Совета… И ячейка наша распалась… — Сел на порог. Не заметил, что гости стоят. — Только ушли вы, как приехала снова та баба, помнишь, Вавила, с тобой шибко на митинге спорила. С ней одноглазый Сысой. Может, знаешь его? Собирают они, значит, митинг, и Борис Лукич берет слово, трясет перед сходом кулем и кричит:
«Помните, у нас в лавке — украли пуд соли? Так нашли этот куль у нашего председателя Иннокентия в сенках. Есть и свидетели… Они видели, как он, председатель… эту соль из лавки тащил. В селе за стакан соли ведро пшеницы дают, а тут цельный пуд…»
Я и этак и так: не брал, дескать, соль и не видел ее. и не знаю, как она в сенках очутилась. Не верят. А свидетели шапки сняли, крестятся: «Сами видели».
Иннокентий залпом выпил ковш холодной воды.
— Этого еще мало. Лезет на трибуну учителка и порванной кофтой трясет. Вот, грит, ваш председатель пытался меня снасильничать. Плачет, стерва. Самые настоящие слезы льет. А меня в тот вечер лихоманка трясла, на печи под тулупом лежал. Жене поверь. А с солью… Эх, кабы в бога верил, на колени бы встал да поклялся перед иконами…
3.
Борис Лукич дожидался Вавилу и Егора во дворе потребительской лавки. Увидев их, легко соскочил с телеги и, раскинув руки, пошел им навстречу. Легкий, подвижный, в белом полотняном костюме, как капитан парохода.
— Как я рад, как я рад… Тут у нас… Только представьте себе, представитель народной власти насилует девушек! Я б его расстрелял…
— И я тоже, — ответил угрюмо Вавила. — Только правда ли это? Жена говорит, что в тот злополучный вечер Иннокентий пролежал на печи в лихорадке, а соседка-старушка три раза заходила и поила его настойкой полыни.
— Жена! Соседи! Да их легко подговорить на любое свидетельство, а учительница — человек культурный, активный член нашей партии. А как же быть с солью? Я своими глазами видел у Иннокентия в сенках этот злополучный куль.
Разговор проходил под навесом завозни, куда на лето ставятся розвальни, кошевки, а на зиму — телеги, ходки, бороны, плуги.
Из окна чистой горницы, прикрывшись тюлевой занавеской, за разговором следила Евгения Грюн. «Растерялись. голубчики», — торжествовала она.
Борис Лукич, чуть усмехнувшись, продолжал с наигранным сочувствием:
— Может быть, ты и на соль нашел свидетелей… на хуторах? Может быть, митинг устроим?
С крыльца донесся задорный, с искринкой голой.
— Чудесная получилась прогулка, Клавдия Петровна. Аромат над полями такой, что голова кружится, как от nepвoro поцелуя. Еще бы рядом паж с не целованными губами, а мне бы четырнадцать лет… — Евгения расхохоталась и, судя по приглушенному смеху, обняла Клавдию Петровну. — А жеребчик был просто прелесть: неказист, но горяч и послушен, не в пример современным мужчинам.