Алые всадники
Шрифт:
Его имя – Терентии Зыбкий. Или Тёрка, как зовут его товарищи – беспризорники. Или «Робинзон» – как значится он в казенных милицейских бумагах.
Пушкин – вот его идол. Впрочем, кроме он никого и не знает. Зато маленький растрепанный томик стихов Пушкина всегда при нем, всегда в недрах грязных, провонявших дымом и потом немыслимых лохмотьев. Дорвавшись, он читает взахлеб, поет, выкрикивает, сумасшествует, шаманит. Одурманивается звуками слов пусть даже и совсем непонятных.
Убежден Тёрка-Робинзон, что в мире двое лишь умеют сочинять стихи: он и Пушкин. Он-то, Робинзон, маленько, может, похуже, но тоже – ничего себе, клёво. Рифмы ловит чутким ухом, не напрягаясь, запросто. Как щебет воробьев
Ночью, бывает, не спится, так он со своим божеством лясы точит. «Ах ты, Пушкин, Пушкин! Вот погоди, выберусь отседова, махну по весне в Питербурх, я те разыщу, корешок… Уж я те порасскажу такую потеху – со смеху сдохнешь. Как меня на станции мильтон в Чеку тащил, а я его – тип за палец, да и убег, ей богу… смеху! Опиши давай, Пушкин… Или еще чего из моих приключениев. Эх, брат Пушкин! Кабы ты с моё повидал!»
Ребята, весь шалман, храпят вповалку без задних ног, стонут, вскрикивают во сне, матерятся, плачут… А он – с Пушкиным разговаривает.
Черноморовы чудеса
Харчами расторгуевскими набив брюхо, стал Терентий рассуждать: украл он у зловредного дедка сало или нет?
Как хорошо грамотный, он иной раз читывал прилепленную на заборе газету, был политически подкованный человек. Поэтому не метался в противоречиях, а решил враз: не украл.
Ре-кви-зи-ро-вал.
Как у буржуйского класса.
И – точка. И – будьте здоровы, не кашляйте. И катитесь вы все отседова ливерной колбаской, на самом быстром катере!
Засим был извлечен Пушкин. Зашелестели книжные листы. Речь нынче шла о чудесах в замке Черномора.
Этот Черномор очень даже смахивал на подвального дедка, у которого Тёрка только что реквизировал излишки продуктов. Борода вот разве у подвального муровенькая, мочалочкой, а все равно, он такая же сволочь буржуйская. Это ж факт, граждане, тут вы Робинзону рот не затыкайте, будьте любезны.
Ну, кляп, однако, с ним, с дедком… Тут, пацаны, вот какие дела:
Безмолвно, гордо выступая,
Нагими саблями сверкая,
Арапов длинный ряд идет
Попарно, чинно, сколь возможно,
И на подушках осторожно
Седую бороду несет…
– Ах, что ж ты за Пушкин! – восторженно воскликнул Робинзон. И, черной щекой прижавшись к замызганной книжке, засмеялся, счастливый невероятно, до слез.
Но тут же и умолк, замер, затаился, погасил свечу. У входа в подвал послышались скрип открываемой двери, шарканье ног, знакомый булькающий кашель, и голос старика Расторгуева проскрипел:
– Сюды, сюды пожалуйте-с… Не спотыкнитеся, почтеннейший – ступеньки…
Робинзон-Пушкин прижук в проломе и с интересом разглядывал, что делалось в логове Федота Кузьмича. Тот привел с собой двух незнакомцев. Один был пожилой, в богатой шубе, в черепаховом пенсне, гладкий. Другой – помоложе – с тонкими усиками, в картузике с пуговкой. Ничего себе красавчик, навроде винового хлапа в карточной колоде.
При тусклом свете фонаря разглядывать было трудновато. От кривых, через стены и своды протянувшихся теней люди казались великанами. Каждая черная тень была урод, страшилище, ломалась, искривлялась, исчезала и появлялась вновь.
Черноморовы чудеса продолжались.
– Нуте-с, – проворчала шуба, – глубоконько ж вы, Федот Кузьмич, ушли под землю… подумай, Толечка, – оборотился к спутнику, – шестнадцать миллионов у человека – махина! – а он в собственном доме – в истопниках! А?!
Пенсне валилось с мясистого
носа, повисало на черной ленте. Шуба ловила его, протирала платочком, снова напяливала на нос.– Так ведь как же быть-с? – захныкал Расторгуев. – Пропадет вить дом-та… Сам не доглядишь, дак кто доглядит? Сырость, мокреда… плафоны сыпются…
– Скажите пожалуйста! – посочувствовала шуба. – Ай-яй!
Бог знает, сколько бы еще жаловался, скулил дедок и, сочувственно вздыхая, причмокивала шуба, но снова заскрежетала дверь и – «Хведот Кузьмич, а Хведот Кузьмич?» – послышался хриплый басок. «О, мати царица небесная!» – подхватил другой, жиденький, словно бы с трещинкой, и в круге тусклого фонарного света появились еще двое – великан и карла. Великан, несмотря на свое великанство, бесспорно был человек, но карла… Да, вот эту бороду только бы и нести на подушках!
– Господин Сучков, – представил Расторгуев бородатого карлу. – И наследник ихний, – в сторону великана. – Маслобойные заводы, мельницы…
Вииовый хлап с пуговкой поклонился одной головой, не сгибая спину, пробормотал:
– Весьма приятно.
И еще не раз рычала дверь, впуская в подвал странных, чудных людей. И всякий пришелец был церемонно представляем виновому хлапу (табачная фабрика… бакалейные товары… торговля хлебом… чугунолитейный завод…), и всякому было говорено: «Весьма приятно… Счастлив познакомиться… Сочту за честь…»
А Робинзон просто ошалел от изумления: что за черт, с самой осени прибился к этому подвалу (с той самой поры, как ушел от шалмана, от всей пацанвы, затем, что повздорил, отказался участвовать в воровских налетах), с самой осени тут, в двух шагах от подвального дедка ютился за проломом, а подобного не видывал, чтобы этакое многолюдство собиралось в кочегарке… Ну, комендант, ну, дворник – эти привычны, захаживали частенько, и то днем; но чтоб такое множество народу (одиннадцать человек насчитал), да еще к ночи – нет, подобного сроду не бывало… И народ-то какой всё диковинный: один, то и знай, очки роняет, у другого бородища не хуже черноморовой, третий – колокольня колокольней, великан, четвертый через два слова, как козел – бе-е… и бороденкой трясет, но пятый… Тот вовсе убил! На дворе – зима, буран курит, а он, как ввалился, так всё клетчатым платочком обмахивается, пот утирает с красной распаренной рожи. «Фу-у! – пыхтел. – Ну, я ж, сударики мои, и потеть же стал – ужасть! От чего бы? От сердца, надо полагать…» И с этими словами шапку скинул, а под ней – грива рыжая… И он, курва, и гриву стащил долой, как шапку же, и заблестел голой, как спелый гриб-дождевик лысиной…
От волнения в горле у Робинзона пересохло, даже заклекотало что-то. Старик же Расторгуев подвесил фонарь на крюк и сказал внушительно, преважно:
– Господа!
Шуба обрисовывает картину
– Господа! – сказал Расторгуев. – Насчет чего мы с вами нонешний день собрались, вы уже, как говорится, в курсе. Но все ж таки давайте попросим уважаемого Виктор Маркелыча обрисовать всеобщую картину. Пожалуйте, Виктор Маркелыч.
– Я, господа, буду краток, – роняя пенсне, бархатно прожурчала шуба. – – Ибо не время, милостивые государи, краснобайствовать и мыслию, так сказать, по древу растекаться… Нет, господа, не время. Три года прошли в тяжких испытаниях, в кровавом, смею выразиться, терроре. В каждодневной смертельной опасности со стороны черного сброда, назвавшегося большевиками. Три года, милостивые государи, срок невелик, за три года хорошие сапоги не износишь… Но что сделано с нами? Мало того, что имущество, состояние отняли у нас, – мало того! Они лица – да-да! – гражданского, так сказать, лица лишили нас! И это, господа, главное. Посему-то и позволяю себе призвать: к сопротивлению, господа! К сопротивлению!