Америка, Россия и Я
Шрифт:
— Главное, Яша, — говорит моему мужу наш знакомый фотограф, — не дать себя облапошить — не соглашаться, если мало денег предложат!
Нам никто ничего не предлагает.
Другой наш приятель–художник говорит Илье:
— Вот, Илья, тебе двадцать долларов. Пусть мать зашьёт тебе их в карман!
— Отчего нужно ходить по Нью–Йорку с зашитыми долларами?
— Тут Америка, парень! И деньги нужно иметь как откупные. Откупаться от просящего, от его разозлённости на твоё безденежье. За всё надо платить!
Тут Америка, парень!
Поздно, уже когда все разошлись и мои все уснули, мне захотелось высунуться в окно и посмотреть: как Америка-то выглядит?
Взгляд упёрся в кирпичную нагую стену в подтёках, освещённую
Ни деревца, ни травинки, ни кустика — ничего не виднелось на ограниченном стенами пространстве — кроме следов человеческой цивилизации: всё дно этого каменного куба или квадрата было полностью забросано газетами, бумагами, банками, разным хламом, отсвечивающим и выделяющимся мозаичной окраской на фоне асфальта, местами с просвечивающими дырками грунтового основания голой чёрной земли.
Не в районе ли дворов, описанных Достоевским, я оказалась? Прямо тут Раскольников старушку и убил!?
Перевёрнутое время (вперёд или назад идущее я всё время забываю: куда?) — мне никак не даёт уснуть и успокоиться, и я всё прислушиваюсь к звукам отдалённых улиц, мною ещё никогда не виданных, где что-то происходит, кто-то кого-то любит и убивает, встречает и ждёт, провожает.
Где-то в далёких улицах разрывающе зарыдала сирена: Уа–уа–уа–уа–а… — будто заплакал гигантский младенец, отчаянно зовя на помощь, и как-то внезапно успокоился в пропадающем звуке.
А под кроватью зашебуршились мыши. Оказывается, и Америка от них не свободна. Шорох мышей был точно такой же, как у бабушки в Подъёлках, за печкой — такие же лёгкие звуки. Бабушка говорила, что душа оставляет сонного человека и в виде мыши странствует по свету.
Умилительно знакомое мягкое и тонкое мышиное шебуршание подействовало на меня, как ласковая колыбельная сказка про царевну, скрывающуюся от врагов, надев мышиное платье.
Показалось, что засыпаю на тёплой печке в деревне, рядом с бабушкой.
Мыши кота судили. Мыши кота хоронили…
Утром я взглянула на город, изумившись: какой урод! Настоящий урод, и паршивый! С признаками столицы и захолустья вместе.
Не с чем даже сравнить, ни на что не похожий, не соответствующий моим «дворцам и башням». Вместо великолепных следов девятнадцатого века в виде колоннад, сквозных галерей, балконов, террас, висящих чугунных перил, украшений — ржавые лестницы опоясывают дома, развешанные не для наслаждения красотой, а для побегов в дни пожаров — так объяснили. Вместо венецианских окон летящих, с серебряными причалинами, изнутри торчат какие-то железные ящики, — для удобства охлаждения воздуха. Окна домов — как перекроенные, как у нас в Батенинских бараках, собранные из маленьких кусочков четырёхугольного стекла.
И окна мыть мне расхотелось. Вместо одетых в гранит набережных, — склоны реки, заставленные плоскими железобетонными складами, гигантскими бочками–канистрами с горючими веществами, мельницами–элеваторами с крутящейся в них смесью, большими мусорными контейнерами, переделанными под магазины.
Беспорядочность чёрных труб, крыш, лестниц.
Степень культурного развития эпохи отражается на художественном достоинстве и богатстве зданий — говорят в учебниках по архитектуре. Ища глазами архитектурной ласки, — изящных геометрических форм, звуковых соотношений f f и it
окаменелой музыки, я запрокинула голову, чтобы рассмотреть лепные украшения, где-то высоко прилепившиеся, — следы красоты предыдущего века, и уронила свой зелёный берет, который покатился, гонимый сквозняком Нью-Йорка, и чуть не попал под машину… Кто-то из прохожих поднял его, улыбнувшись.Сколько несуразностей! Вот стоят выше облаков возносящиеся здания, стремящиеся в другие галактики, — как трамплины в космос, глядя на вас стоэтажной массой.
Мощь империй отражается на размерах зданий, как отпечаток их притязаний на вечность, и колоссальность строений подчёркивает малость людей. Могучие древние монархии оставили нам архитектурные памятники: пирамиды Египта, дворцы Вавилона и Ассирии, римские амфитеатры, термы, акведуки.
И эти американские гиганты–исполины останутся, символизируя, как камень и дерево вытеснились железом, бетоном, стеклом, полиэтиленом, пластиком, создав новые формы зданий и новый стиль из прямых линий, плоскостей, из изменений направлений, изгибов и выгибов.
Сразу всего не понять!
С зашитыми у Илюши в кармане деньгами, мы отправились ходить по прилегающим улицам Манхэттена. Хотелось бы заглянуть в окна и заиметь хоть какое-то представление о нравах и обычаях нью–йоркцев, но все окна были недоступны — высоки или заполнены витринами; потому оставалось только глядеть на частности зданий, на характер внешней обработки их деталей и — на прохожих.
Илья крепко держал Данилку за руку, наслушавшись, что в Америке детей воруют. Однако все прохожие мирно и приветливо шли по своим делам, без всяких покушений на прелестного Даничку. Никто не оборачивался на нас, не присматривался, некоторые улыбались без всяких следов коммунального воспитания — пихнуть, плюнуть, толкнуть. Шли себе и шли.
Один пожилой господин, умилительно посмотрев на Даничку, сказал: «Хелло!» и вручил красивую конфетку. Только Даничка разинул рот, чтобы конфетка нашла предназначенное ей место, как Илья вырвал у Данички эту красивую конфетку на палочке, сказав, что она может быть отравлена.
— Отравлена не конфетка, а мы, — произнесла я, но Илюша уже далеко отшвырнул буржуазную конфетку, вызвав безумный рёв Данички и мои размышления о том, что нашу конфетку не так просто выплюнуть, как эту.
Как одеты, что носят американские прохожие? По одежде ничего не понять, кто есть кто?
У нас — почти прямая зависимость между видимостью и подлинностью: этот богат, у этого связи за границей, а этот, в плюшевой тужурке, из деревни, этот такой, этот сякой… Тут человек так прямо не зависит от одежды, одежда не является главным средством отделения себя… Никто ничего не показывает: посмотрите, какие у меня туфельки, бантик или нашлёпка! Одежда, — как наброшенная, не приласканная, не любимая, случайная, новенькая, не своя. Рябиновые клетчатые брюки, куртки, шорты, подтяжки, трусы, ходят сами по себе…, как сироты. Кажется, всю новую одежду из разных магазинов перемешали и роздали, кому чего досталось, с разными знаками отличия. Кому с пингвинчиком, кому с крокодильчиком, кому с черепашкой, кому с лошадью… Напоказ ничего нет, одень на голову кафтан — никто не заметит: не обсмотрят, не обернутся… не заглядятся.
Одна дама, возраста «от» — не знаю, какого, «до»… — ста пятидесяти должно быть, очень взрослая, шла по Пятой авеню в серебристом переливающемся норковом манто, а под извивающимися фалдами этого роскошного меха сверкали босые пятки, в босоножках из жёлтой кожи, украшенных серебряной чеканкой, на громадных красных каблуках, и с кружевной причёской на голове.
Не Статуя ли Свободы вышла прогуляться? Вот так вырядилась, старая! И у меня есть ещё время!! У нас такие давно в гробу лежат, «в белых тапочках», как говорят в народе, а тут: — в норковых манто с причёсками ходят, удлиняя моё время… И на душе потеплело — от полученного времени, вперёд или назад идущего.