Амулет
Шрифт:
Так размышляя, я уже собирался покинуть подъезд, когда вдруг столкнулся нос к носу со странным взъерошенным человеком. Он был явно очень возбужден, потому что, буквально оттолкнув меня, стремительно помчался вверх по лестнице. Я хотел осадить грубияна, высказав ему все, что думаю о подобных манерах, но спина его уже скрылась за поворотом лестницы. Решив, что всех хамов все равно не перевоспитаешь, я счел за благо не зацикливаться на этом эпизоде, вышел из подъезда и отправился восвояси.
Эх, знать бы тогда, всмотреться в того человека, заглянуть в лицо!.. Увы: лицо-то его как раз пряталось за высоко поднятым воротником плаща.
Я вернулся домой, где меня ожидал ворох старых папок… Они словно поддразнивали: ну, давай, разберись! Перспектива тащить все пять толстенных фолиантов
Да неужели весь этот бред мог представлять хоть какой-то интерес?! Я почувствовал, как во мне нарастает раздражение. Какого рожна понадобилось старику в этих документах?! Ради чего гонять меня по всему городу – ради этой чепухи, которая не имеет никакого отношения к интересующему меня предмету? Блажь, самая настоящая стариковская блажь! В конце концов, он ведь историю майя изучает, а не историю борьбы коммунистов с классово чуждыми элементами! Тем более что в этом нет никакого смысла – методы и приемы оной борьбы давно изучены, преданы гласности и описаны в популярной литературе.
Уже, наверное, каждый школьник знает, под каким предлогом партийная власть расправлялась с людьми: «классово-чуждый элемент», «преклонение перед буржуазным образом жизни», «упаднические настроения», «сочувствие кулакам», «враг народа» … Причем, при желании, любой из этих ярлыков можно было приписать всякому человеку. Отсюда и всеобщий страх перед «черными воронками». Сознание того, что ты ни в чем не виноват, что ты чист перед властью, перед партией, что ты предан идеям коммунизма, еще не означало, что тебе не грозит арест по какому-нибудь нелепому, абсурдному обвинению.
Да царская охранка по сравнению с таким «правосудием» просто венец гуманизма! Она преследовала лишь за совершенные преступления против граждан и власти: убил, ограбил, разбрасывал прокламации, покушался на царя… Да что там говорить! При царе революционеры не вынесли и сотой доли тех репрессий, которые произошли при советской власти – партийные бонзы в Советском Союзе предпочитали не дожидаться активных действий, безжалостно расправлялись с людьми, едва заподозрив их в инакомыслии.
Вместо священной веры в Бога людям подсунули кумачовый суконный идол – коммунизм с его бесконечными вождями. Думали создать новую религию, новую идеологию, а что получили? Пропагандируемый атеизм превратил людей в безбожников, а коммунизм оказался несостоятелен, чтобы стать новой национальной идеей. И не то страшно, что перестали верить в Бога – страшно, что разуверились во всем. А между тем все нравственные общечеловеческие ценности не могут существовать без веры. Неважно, во что – в Бога, в мировой разум, в бессмертие души… Вера дает человеку нравственную опору, поддерживает в трудные моменты, когда душа его мечется на перепутье, подсказывает верный выбор. Не убивать, не красть, чтить отца и мать – эти заповеди в той или иной форме присутствуют в любой мировой религии. Коммунизм заменил этот стержень на рабство и страх – и получил в ответ
лишь видимость преданности. Люди лишь делали вид, что искренне верят в навязанные им идеалы – на самом деле они просто боялись репрессий. Вот что было пагубно.Народ вдруг обнаружил, что в своей стране он вообще никто и ничто, раб у партийных и государственных чиновников. Люди, проливавшие кровь на полях гражданской войны, вернувшись домой, осознали, что не получили свободы, за которую боролись. Поняли, что вынуждены дрожать за свою жизнь, находиться в постоянном страхе перед теми, кого они привели к власти. Боялись лишнее слово сказать. Та самая идеология, во имя которой они боролись, превратила их в рабов. И обожествила вождей. Впрочем, понимали это далеко не все. Сознанием людей манипулировали, им изо дня в день внушали, что живут они в самой счастливой, самой свободной стране.
Фантасмагория многостраничного дела Гонсалеса – прекрасный портрет своей эпохи! Я захлопнул папку. Снова, как и в первый раз, накатила волна стыда и отвращения. Сын за отца не отвечает… Но почему, почему же тогда мне, сыну, так жгут руки эти документы – безмолвные свидетели неправедной деятельности моего отца. Противно! Хоть родитель и не уделял мне много внимания, но в моей памяти он остался достойным человеком, которым я втайне очень гордился. Сильный, уверенный, смелый, всегда спокойный и рассудительный, справедливый – таким он казался мне в детстве. Теперь я вижу, что был он всего лишь пешкой, нудным следователем, «следком». Старательным исполнителем, служакой, в котором начальство ценит не ум, а лишь безоглядную преданность. Натасканной шавкой, гонящейся по следу хищника, который, по сути, оказывался не опасным зверем, а лишь беззащитной драной уличной кошкой. Тоскливо…
Удрученный прочитанным, но так и не нашедший абсолютно ничего, достойного внимания Ивана Петровича, я все-таки заставил себя отобрать несколько листов – из протоколов допроса подследственного и описание изъятых предметов.
На следующее утро профессор принял меня гораздо любезнее. Его волосы, по обыкновению торчавшие космами, были аккуратно зачесаны; покрывавший ноги плед казался не таким уж ветхим. Хотя, возможно, это мой взгляд стал другим: узнавая человека ближе, мы склонны по-иному воспринимать и его облик.
Иван Петрович с неожиданным для своих лет проворством выхватил у меня сверток и спросил:
– Как у вас со временем?
Если хочешь что-то выяснить, терпение – лучший помощник.
– Подожду, сколько нужно, – ответил я, опускаясь на видавший виды диван.
Ученый вдумчиво просматривал бумаги, по-стариковски неторопливо шелестел страницами. Устав разглядывать корешки книг на стеллажах и потемневшие от времени гравюры на стенах, я начал потихоньку клевать носом.
– Простите, но вы принесли далеко не все документы! – нарушил тишину возмущенный возглас, и передо мной возникло лицо Ивана Петровича.
Ну вот, что называется, хотел как лучше…
– Да зачем вам все папки-то? – оправдывался я. – Я ж их смотрел: чистой воды мура. Более-менее толковое выбрал, дальше там нудный допрос свидетелей, бывших соседей этого бедолаги Гонсалеса. Причем все сфабриковано, это за версту видно. Ну, еще допрос жены – видать, порядком запуганная простая женщина. А больше ничего там, поверьте, нет.
– Это с вашей точки зрения ничего нет! – недовольно скривился ученый. – А я говорю, что документов не хватает!
– Помилуйте, снова тащиться через весь город за парой листов старой бумаги?! Я и так замучился в пыли копаться. Или вы считаете, что я имею какое-то отношение к этому делу, к осуждению и гибели этого человека? Тогда вы глубоко ошибаетесь. Да я, к вашему сведению, вообще не подозревал о его существовании! Если бы не эти отцовские папки… Но сын за отца ведь не отвечает, не так ли? Да и мой отец, по большому счету, не может отвечать за то, что его заставляли делать!..
Я проговорил все это с пафосом и в то же время с раздражением, но Иван Петрович взглянул на меня так, что я осекся. В его взгляде не было осуждения или недовольства – лишь глубокая печаль, заставившая меня в смущении отвести глаза. Он с минуту молчал, а после заговорил слегка изменившимся голосом.