Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Анализ мировых систем и ситуация в современном мире

Валлерстайн Иммануил

Шрифт:

Противоположный взгляд принадлежал социалистам (или радикалам). Они приветствовали изменение и призывали народ полностью и прямо осуществить свой суверенитет в интересах обеспечения максимальной скорости, с которой могли бы быть проведены изменения в направлении к более эгалитарном обществу.

Консервативная и социалистическая позиции были четко очерчены и просты для понимания: как можно медленнее или быстрее! Изо всех сил сопротивляться уравнительным тенденциям или, напротив, решительно разрушать структуры, построенные на неравенстве! Вера, что возможны лишь очень незначительные изменения против веры, что все может быть сделано, если только будут преодолены существующие изощренные социальные препятствия! Это знакомые контуры «правая против левой», пара терминов, которые сами были рождены Французской революцией.

Но что же в таком случае либерализм, заявляющий, что он противостоит консерватизму с одной стороны и социализму с другой? Ответ был формально ясным, но содержательно двусмысленным. В формальном выражении либерализм представлял собой «средний путь», «жизненный центр» (если

использовать самоназвание, данное в XX в.) [149] . Не слишком быстрые и не слишком медленные изменения, а как раз с правильной скоростью! Но что же это значило в содержательных терминах? Здесь на самом деле либералы редко находили общий язык между собой, даже находясь в пределах конкретного места и времени, и уж точно не могли договориться применительно к разным местам и разным периодам времени.

149

См.: Arthur Schlesinger, Jr. The Vital Center: The Politics of Freedom (Boston: Houghton Mifflin, 1949).

Следовательно, вовсе не четкость программ определяла либерализм как идеологию, а скорее его особое внимание к процессу. Строго говоря, либералы верили, что политические изменения неизбежны, но они верили также, что к хорошему обществу они ведут лишь постольку, поскольку процесс является рациональном, то есть общественные решения являются результатом тщательного интеллектуального анализа. Отсюда особая важность принадлежала тому, чтобы текущая политика вырабатывалась бы и осуществлялась теми, кто обладает наибольшими возможностями осуществлять такие рациональные решения, то есть экспертами и специалистами. Именно они могли наилучшим образом разработать реформы, которые могли бы (и действительно это делали) усовершенствовать систему, где они живут. Ведь либералы по определению не были радикалами. Они стремились усовершенствовать систему, а не преобразовать ее, потому что с их точки зрения мир XIX столетия уже был кульминацией человеческого прогресса или, если употребить недавно возрожденную фразу, «концом истории». Если мы живем в последнюю эпоху человеческой истории, естественно, наша первоочередная (на самом деле единственно возможная) задача состоит в совершенствовании системы, то есть в занятии рациональным реформизмом.

Три идеологии современности были, затем, тремя политическими стратегиями, призванными ответить на народные верования, господствовавшие в нашем современном мире после 1789 г. В этой троице идеологий особенно интересны две вещи. Во-первых, хотя все три идеологии формально были антигосударственными, на практике все три работали на укрепление государственных структур. Во-вторых, из всех трех постепенно и очевидно восторжествовал либерализм, что может быть наблюдаемо в двух политических процессах: со временем как консерваторы, так и социалисты сдвигали свои действующие программы скорее в направлении к либеральному центру, чем от него; и на самом деле именно консерваторы и социалисты, действуя отдельно, но взаимодополняюще, несут ответственность за реализацию либеральной политической программы в гораздо большей мере, чем сами либералы с заглавной буквы «Л». Вот почему по мере того, как либеральная идеология торжествовала, либеральные политические партии имели тенденцию к исчезновению [150] .

150

Эти две темы я также развивал более подробно в нескольких работах. См. в особенности «Three Ideologies or One? The Pseudobattle of Modernity». Здесь я коротко резюмировал эти работы, чтобы далее обсудить тему данного очерка — роль идей прав человека и прав народов в политическом развитии современного мира.

Что представляют собой права человека в рамках торжествующей либеральной идеологии, и откуда, как предполагается, они приходят? На самом деле на этот вопрос давались разные ответы. Но в целом либералам свойственно отвечать, что права человека коренятся в естественном праве. Такой ответ придает правам человека мощную основу, позволяющую давать отпор оппонентам. Однако когда это предположение озвучено и перечислен конкретный список прав человека, большая часть вопросов по-прежнему остается открытой: у кого есть моральное (и юридическое) право давать перечень таких прав? Если одна группа прав приходит в противоречие с другой, какая из них имеет приоритет, и кто это решает? Являются ли права абсолютными, или же они ограничены некими рациональными оценками последствий их применения? (Эта последняя дилемма отражена в известном заявлении судьи Оливера Уэнделла Холмса, что свобода слова не предполагает права заорать «Пожар!» в переполненном театре.) И, самое главное, кто имеет право пользоваться правами человека?

Последний вопрос может показаться неожиданным. Разве не очевидно, что верный ответ — «все»? Вовсе нет! На самом деле такого никто и никогда не заявлял. Например, почти повсеместно признано, что такими правами не обладают несовершеннолетние, или по крайней мере не все несовершеннолетние, с очевидным основанием, что умственные способности несовершеннолетних не позволяют им пользоваться этими правами разумно и безопасно для себя и для других. Но если исключены несовершеннолетние, то как насчет впавших в маразм стариков, грудных младенцев, социопатов, преступников? А потом список можно будет продолжать до бесконечности: как насчет подростков, невротиков,

военнослужащих, неграмотных, бедных, женщин? Где та очевидная линия, которая отделяет способность от неспособности? Такой линии, конечно же, не существует, и уж точно не существует такой линии, которая определялась бы естественным правом. Таким образом, оказывается, что определение лиц, на которых распространяется действие этих прав человека, неизбежно является текучим, зависящим от политики.

Определение того, кто имеет права человека, в свою очередь тесно связано с вопросом, кто может претендовать на осуществление прав человека. И здесь появляется еще одно понятие, рожденное Французской революцией, — «гражданин». Потому что людьми, которые наиболее явно были уполномочены осуществлять народный суверенитет, были именно «граждане». Но кто такие граждане? Подразумевается, что это группа более широкая, чем «король», или «знать», или даже «собственники», но одновременно это группа более узкая, чем «все», или даже чем «все, проживающие в географических границах данного суверенного государства».

И вот тут-то и начинается главная история. Где лежит власть суверена? В феодальной системе власть была парцеллизована. Человек мог быть подданным нескольких стоящих выше него повелителей, и часто так и было в действительности. Вышестоящий повелитель в связи с этим не мог рассчитывать на бесспорную власть над своими подданными. Современная миросистема создала радикально иную правовую и моральную структуру, в которой суверенные государства, действующие в межгосударственной системе и ограниченные ею, претендуют на исключительную юрисдикцию над всеми лицами, обитающими на их территории. Более того, все эти территории были связаны географически, то есть были связаны пограничным и таможенным режимом и тем самым отделены от других территорий. Кроме того, в рамках межгосударственной системы не осталось не принадлежащих никому территорий.

Таким образом, когда «подданные» превратились в «граждан», все проживающие в государстве оказались разделены на «граждан» и «неграждан» (или иностранцев). Иностранцы также подразделялись на множество категорий; эти категории ранжировались от долгосрочных (даже пожизненных) мигрантов, с одной стороны, до транзитных пассажиров, с другой. Но в любом случае такие иностранцы не были гражданами. С другой стороны, поскольку государства были соединением «регионов» и «местностей», в начале XIX в. сами граждане, как бы их ни определять, обычно были людьми весьма разнообразного происхождения — говорящими на разных языках, придерживающимися разных обычаев, хранящими разную историческую память. Когда подданные стали гражданами, гражданам, в свою очередь, предстояло превратиться в представителей нации, то есть людей, у которых лояльность к своему государству стоит на первом месте по отношению к любой иной социальной лояльности. Это было нелегко, но это имело существенное значение, если осуществление народного суверенитета не должно было стать результатом возможных иррациональных межгрупповых конфликтов.

Поэтому, в то время как такие государства, как Великобритания, Франция и США, вскармливали чувство национализма среди своих граждан [151] , в других местах, подобных Германии и Италии, предгосударственные националисты боролись за создание государств, которые, в свою очередь, воспитали бы такой же национализм. В большинстве государств XIX в. первостепенное значение в развитии такого чувства национального самосознания придавалось двум общественным институтам: начальной школе и армии. Те государства, которые лучше всего решали эти задачи, и процветали успешнее всего. Как замечает Уиллиам Мак-Нейл:

151

Литература по этой теме насчитывает многие тома. В качестве образца см.: Raphael Samuel, ed. Patriotism: The Making and Unmaking of British National Identity, 3 vols. (London: Routledge, 1989); Euger Weber. Peasants into Frenchmen: The Modernization of Rural France, 1870-1914 (Stanford, CA: Stanford Univ.Press, 1976); Seymour Martin Lipset. The First New Nation: The United States in Historical and Comparative Perspective (New York: Basic Books, 1963).

«В таких обстоятельствах фикция этнического единообразия в рамках особой национальной юрисдикции находит свои корни в последних столетиях, когда некоторые ведущие нации Европы обратились к подходящим образом идеализированным и произвольно выбранным варварским предшественникам. (Несомненно любопытно заметить, что французы и британцы выбрали в качестве своих предполагаемых предков соответственно галлов и бриттов, беспечно не учитывая последующих завоевателей, от которых они и унаследовали свои национальные языки). Фикция этнического единообразия особенно расцвела после 1789 г., когда были продемонстрированы практические преимущества и мощь неоварварской политии (объединившей взрослых мужчин, способных владеть оружием, спаенных национальным чувством и добровольно подчиняющихся выборным вождям) перед правительствами, ограничивавшими мобилизацию для войны узкими группами населения» [152] .

152

William McNeil. Introductory Historical Commentary. In: The Fall of Great Powers: Peace, Stability and Legitimacy, ed. Geir Lundestad (Oslo: Scandinavian Univ.Press, 1994), p. 6-7.

Поделиться с друзьями: