Анархисты
Шрифт:
Речная даль дрожала в отсвете огней. Катя находилась в хорошем расположении духа. Утром она плакала, чего с ней давно не бывало; ей вдруг стало жалко себя, сочувствие к самой себе поразило ее. Раньше ничего, кроме безразличия или ненависти к себе и окружающим, она не испытывала. Сейчас ей хотелось быть нарядной, как невеста, хотелось детей, домашнего уюта, даже к Соломину, о котором могла не вспоминать по месяцу, она испытывала сегодня благодарность и искала его глазами в толпе.
Стали разносить коньяк и сигары. Камердинер ходил с позолоченной гильотинкой и тарелкой с дольками мятного шоколада. Циркачи подожгли смоченную в керосине веревку, начали ее вертеть и прыгать меж огненных дуг. Клоун взял из рук официанта поднос и покатил прочь. Катя шагнула под огненную арку, попрыгала и отошла в сторону. Ей пронзительно захотелось как-то выделиться среди этих красивых людей –
Когда отгремел фейерверк и многие поднялись в дом, чтобы сесть за столы, Катя взобралась на парапет, оттуда на льва и, обняв его, допила коньяк. Внизу у жаровни священник срезал с обглоданного барана кусочки. Дубровин слил коньяк из нескольких бокалов в один и подошел к нему. Соломин в кресле задумчиво смотрел вверх – на звезды и пляшущие язычки пламени на раскаленной горелке. Турчин, скрестив руки и присев на перила балюстрады, глазел на безлунный горизонт и думал о том, что ночь сегодня снова будет без сна, потому что Пеньков, хозяин избы, у которого он снимал половину, опять проснется среди ночи и, пока не похмелится, станет кашлять, кричать и ловить несуществующих кошек. На опустевшей террасе официанты прибирали посуду и сворачивали жаровни. Лампы потускнели, и темень над обрывом сгустилась, но, когда глаза привыкли, стала прозрачней и глубже. На той стороне реки чернел лес, среди звезд, мигая, полз самолетный маячок; из-за леса показалась огромная розоватая луна, и, когда внизу прошла моторка без огней, у противоположного берега зарябила вода, а треск мотора еще долго стихал в хрустальном воздухе. Отец Евмений рассеянно ходил по террасе меж столов и помогал Дубровину искать корзину с рыбой, которую Шиленский куда-то брезгливо задвинул сразу же после вручения, – зачем пропадать добру? Он остановился над обрывом и оглянулся на дом, вознесенный в шаре света; оттуда доносился Вивальди, звон посуды, ропот тех, кто вышел покурить.
«Как страшно, – подумал священник. – Река подле этого утеса течет десятки, может быть, сотни тысяч лет. Звезды светят над ней из глубины миллионолетий. Жизнь человечества – поденка, упавшая в реку. Но только человек способен увидеть красоту созвездий, реки. Господь видит людскими глазами. Только в человеческих глазах река способна отразиться…»
Два работника привели из конюшни оседланных лошадей и остановились у входа в парк на дорожке. Оттого что свет фонарей едва достигал их, нельзя было рассмотреть рабочих и лошадей всех сразу, а видны были то тщательно заплетенная грива гнедой, то короткая щетка серой лошади. Вдруг обнаружилось, что один из работников – миловидная женщина, одетая в жокейский костюм и кепи, а другой – сухопарый, с мелкими чертами лица парень. Они о чем-то спорили; при этом она похлопывала нервно плеткой по голенищу, он разводил руками. Лошадь его кивала головой и, позвякивая удилами, натягивала уздечку. Внезапно зазвонил мобильный телефон, и девушка, выслушав, сказала: «Хорошо, Валерий Аркадьевич». – «Отбой?» – спросил ее спутник. «Возвращаемся». Они вскочили в седла и галопом понеслись по аллее; попадая на камни, копыта цокали, как кастаньеты; наконец стук их стал глуше, пропал… И отец Евмений вспомнил, как он мальчишкой мечтал покататься на лошади. Он жил в дальнем подмосковном городишке, по которому, случалось, вечером проносились конокрады – парни лет четырнадцати, уводившие совхозных коней. Грохот копыт по асфальту пронзал затихшие к вечеру окраины. Все, кто был во дворе, выбегали, страшась, на дорогу, чтобы поглядеть в спины всадникам. Именно тогда он понял, что лошадь – демоническое существо, и всадник без головы Майн Рида, оседлавший мустанга, потом подтвердил это впечатление…
– Батюшка, как успехи? – послышался голос Дубровина.
– Да что-то не видать вашей рыбы, – отозвался отец Евмений, углубляясь в поиски, но скоро снова забыл о корзине, представляя то, о чем рассказывал сегодня Турчин. Оказывается, олуши с Игарки поклоняются явлению природы, которое называется гладь. Гладь – это совершенное безветрие, когда река стоит без морщинки, и легкий туман стелется над ней, и замирает всё – человек
и зверь, птицы и растения; всё сокрыто абсолютной тишиной и недвижностью, называемой гладью. Когда гладь наступает, человеку запрещено двигаться. Пешие останавливаются и становятся на колени, а кто на реке – глушат лодочные моторы и пристают к берегу, чтобы тоже стать на колени. Пока не минет гладь – поднимется ли ветерок или птица крикнет и просквозит туманную толщу, – человек не должен обронить ни слова. Такое поведение во время глади почитается у олушей за молитву. «Как красив и загадочен этот обычай! Соломина можно понять, когда он ищет Бога в безлюдье… А еще, – подумал отец Евмений, – хорошо бы на Игарке построить храм…»Калинин и знакомый его – присутствовавший среди гостей мэр Весьегожска Лодыгин, плечистый, стриженный ежиком, – спустились выкурить по сигаре. Калинин поискал по карманам перочинный нож, чтобы отрезать кончик сигары, а Лодыгин отправился за гильотинкой в большой дом. В это время от реки по лестнице поднялась Катя и остановилась в павильоне, чтобы отдышаться и вглядеться в речную мглу.
– Как живешь? – спросил Калинин, подходя к ней и бросая зажженную спичку; он затянулся и сплюнул крошку табака.
– Нормально.
– А я думал, пресно, – сказал Калинин, выпуская дым и щуря глаза.
– Кому пресно, а кому и сытно, – сказала Катя, немного помолчав и оглядываясь, не спускается ли обратно Лодыгин.
– Слыхала? На сто косарей свадебку закатили.
Калинин придвинулся к Кате и приобнял ее сзади, прижимаясь всем телом и выпуская дым в ее волосы.
– Так что? – проговорил таможенник сдавленно. – Может, вмажемся, как думаешь? На пару косичек хватит.
– Не хочу, – Катя пошевелилась, чтобы разжать объятие.
– Красавица, что ж ты, задолжать решила? – медленно проговорил Калинин, еще сильнее вжимаясь в нее. – Это ты сейчас такая смелая, а как придет нужда, на коленях приползешь. Но ты смотри, я тогда злой буду. Когда тебе охота была, я не отказывал, а теперь игрушки врозь?
– Сказала же: не-хо-чу, – повторила Катя, чувствуя, как к отвращению примешивается страх.
– «Я белочка, я целочка»? – усмехнулся Калинин; помолчал и, ослабив хватку, добавил: – Я выводов пока делать не буду, подождем, когда ты другую песенку запоешь. Гуляй пока.
Катя вырвалась, но он придержал ее и, шлепнув по заду, пошел навстречу Лодыгину, спускавшемуся с двумя складными стульями в руках.
Немного погодя в павильон вошел Турчин и встал у перил, глядя на звезды. Только через несколько минут он вдруг заметил Катю.
– И вы здесь. А я все глаза на Венеру проглядел, – сказал он, кивнув на горизонт, над которым слезилась яркая звезда.
Турчин заговорил с ней впервые, и она растерялась. Он был недурен собой, и ум его был ей заметен, но Кате он не нравился, потому что однажды застал ее и Калинина на берегу; она не опасалась его, но сейчас, когда теплота смыла с сердца ледяную корку бесчувствия, присутствие Турчина вызывало у нее душевную боль.
– Как вам эта свадьба в зверинце? – спросил он помолчав.
– Мило и красиво, – отвечала она и добавила небрежно: – Да, здесь сейчас был Калинин, он говорит, что в сто тысяч обошлась.
– Троглодиты. Вот оно, счастье поработителей.
– Но тогда почему вы здесь? – спросила Катя. – Зачем в гостях злословить о хозяевах?
– Приличие – удел существ, у которых вместо ума домино. Вы действительно способны сочувствовать этим капиталистическим обезьянам?
– Эти обезьяны больницу отстроили. На их деньги вы людей лечите.
– Да не оскудеет рука дающего. Это раз. А то, что они отдают в народное пользование, даже милостыней назвать нельзя. Это два. Сначала разграбили страну, а теперь мы им за церкви да больницы в ногах должны валяться?
– Не в ногах. И не валяться. Но помалкивать хотя бы, – сказала Катя; ей вдруг пришло в голову поближе познакомиться с Турчиным, чтобы понять его. Ей по нраву были его категоричность и резкость, она сама была такая по натуре, но сегодня ей хотелось чистоты, хотелось быть чистой и душой, и телом.
– А я и помалкиваю, когда надо, – смягчившись, сказал Турчин. – Вы ведь не побежите сейчас докладывать Шиленскому о моем мнении?
– Не побегу, – улыбнулась Катя. – А не принесете ли вы сюда чего-нибудь выпить?
– А то как же! – засмеялся Турчин. – Уже принес. – Он распахнул куртку и достал из рукава плоскую флягу коньяка, а из карманов бокалы.
Катя выпила залпом, и ей захотелось найти Соломина и выпить с ним.
– Давайте позовем Соломина, – сказала она.
– Э-э, нет, – отказался Турчин, налил себе и выпил. – Я с этим господином даже в чисто поле не выйду, не то что чокаться.