Андалузская шаль и другие рассказы
Шрифт:
Родилась дочь, которая походила не на нее, а на мужа и оттого была чудо как хороша. Жена была на седьмом небе от счастья и не могла поверить, что это не сон, да и жизнь мужа изменилась. Дитя росло, превратившись сначала в девочку, а затем в девушку, и муж стал проводить все меньше времени в светских кругах, чтобы иметь возможность чаще гулять с дорогой дочкой, в лице которой, словно в зеркале, отражалась красота отца, только более нежная, более юная и невинная. Те, кому доводилось встречать их вместе, говорили: «Ну просто вылитые брат и сестра!» А те улыбались друг другу и шли дальше, счастливые. Мать наряжала дочь, укладывала ее волосы очаровательными локонами, чтобы каждый, кто видел девочку во время прогулок
Теперь она бегала по лавкам в поисках лучших тканей, лент и кружев и, чего никогда не делала для себя, изучала нюансы переменчивой моды, чтобы сделать дочь еще неотразимее. О существовании бирюзовых серег она никогда ей не говорила.
А потом руки красавицы дочери попросил достойный молодой человек, и вскоре наступил день свадьбы. Гордый, взволнованный отец демонстрировал друзьям подарки, которые он приготовил для юных супругов, но те дары казались ему ничтожными, ведь его дочурка заслуживала большего, он готов был сорвать звезды с неба, чтобы украсить ими ее прелестную белую шейку. И тут, спохватившись, он сказал жене:
— А почему бы тебе не подарить Патриции те замечательные бирюзовые серьги, которые я привез тебе много лет назад и которые ты ни разу не надела?
Прошептав «да-да», жена побежала в свою комнату и, вернувшись, протянула дочери два бирюзовых цветка — так ребенок по просьбе матери послушно отдает любимую игрушку. Заливаясь краской, она отошла в сторону, но тут же краска сошла с ее щек, женщина побледнела, и из глаз у нее полились слезы. Гости подумали, что это слезы радости; но она оплакивала свои драгоценности, серьги из бирюзы.
Воспоминание о юноше, плохо приспособленном к жизни
К тому времени я давно закончил учиться и успел повзрослеть. О судьбе большинства своих товарищей по школе я ничего не знаю. Разве что о самых удачливых случается иногда прочесть в газетах. Кое о ком порой доходят известия: этот женился, тот поступил на службу. Так же случайно я узнал, что Филиппо Морони умер совсем молодым, едва ли не через пару лет после окончания школы. И сейчас, воскрешая в памяти моего товарища, я почти уверен, что смерть в расцвете лет была для него благом.
Филиппо был хрупкий, серьезный мальчуган, единственный сын мелкого чиновника и сирота по матери. Его отец, суетливый, тщедушный, здороваясь, снимал шляпу даже перед нами, школярами. Было заметно, что отца и сына связывали взаимное доверие и забота друг о друге. Филиппо не блистал умом, но считался самым прилежным в классе; все понимали, что он так усердно занимается из чувства благодарности отцу, который оплачивает учебу, и чтобы, получив аттестат, скорее начать зарабатывать и помогать ему. Робкий и нелюдимый, Филиппо служил объектом постоянных насмешек — мальчишки издевались над его физической слабостью и дразнили зубрилой. По правде говоря, он был на редкость робким и умудрялся казаться совсем незаметным, так что его быстро оставляли в покое. А он и не рвался в нашу компанию, прежде всего, думаю, потому, что мы все были из довольно обеспеченных семей, и Филиппо считал себя хуже нас. В его облике, во взгляде близоруких глаз, в застенчивой и одновременно искренней улыбке было что-то столь чистое, наивное и простодушное, что язвительные насмешки замирали у нас на губах.
И хотя относились к нему, в общем, неплохо, мы не могли удержаться от колкостей в его адрес, поскольку в жизни Филиппо напрочь отсутствовали любовные приключения, — а как над этим не пошутить? Все ученики нашего класса, мальчики от шестнадцати до восемнадцати лет, могли уже похвастаться кое-каким опытом в сердечных делах. А Филиппо, казалось, был — это в наш-то век! — воплощением образа одного из тех легендарных рыцарей, для которых дама являлась созданием, подобным божеству,
почти недоступным. Если какая-то девчушка из женского класса ненароком обращалась к нему с вопросом, он густо краснел и лепетал в ответ что-то невразумительное. После чего отходил в сторону (ошалевший, точно повстречался с ангелом), а мы заливисто хохотали: угловатый и неуклюжий, он брел по школьному коридору, и тяжелая связка стянутых ремнем книг болталась в его худенькой детской руке.Близилась пора экзаменов, и родители, усомнившись в моем усердии, уговорили меня заниматься вместе с Филиппо Морони, о прилежании и добросовестности которого знали родители всех наших одноклассников. И после обеда я стал ходить к Филиппо, в его скромный домишко. Отец его пропадал в конторе, он появлялся ровно в ту минуту, когда я уже собирался уходить, — и вежливо раскланивался со мной. А когда я приходил, дверь мне открывала служанка, девушка чуть моложе нас с Филиппо.
Она была высока, крепко сложена и немного медлительна. Ее темно-русые волосы были собраны в тяжелый узел на затылке, а лицо напоминало лик Святой Девы на старинных фресках, особенно глаза, пронзительно-голубые, пристальные и огромные, во всю ширину лба.
Она говорила плавно и чуть нараспев, а голос был еще детским; а самого начала меня поразила ее манера держаться. Она вела себя с Филиппо так, будто она хозяйка, а он — слуга. Филиппо даже не осмеливался давать ей распоряжения, она же, напротив, властным тоном звала его на кухню, требуя подсобить, к примеру, передвинуть шкаф или высыпать уголь из мешка. Из соседней комнаты я слышал, как девушка корит моего товарища за нерасторопность, подтрунивая над его низким ростом и худосочностью. «Ну же, давай поживее, очкарик», — говорила она Филиппо, намекая на его близорукость. Или: «Ну и ручонки — слабенькие, как у паука». Иногда она в издевку величала его профессором. Когда Филиппо случайно опрокинул чернильницу, она обожгла его таким злым взглядом, что он покраснел от стыда, и от огорчения у него задрожали губы. Поспешно заверив девчонку, что сам уберет за собой, он принялся вытирать чернила газетами и тряпками, словно был прислугой у нее в подчинении.
Наконец я не выдержал и, возмущенный его бесхарактерностью, устроил ему выволочку.
— Ты что, не можешь поставить ее на место? — спросил я. — Нельзя ходить на поводу у служанки, у распоясавшейся судомойки!
— Она не распоясавшаяся, — возразил Филиппо, вспыхнув, и по обиде, прозвучавшей в его голосе, я понял, что он влюблен в ту девушку.
Вскоре я получил подтверждение своей догадке. Девушка появилась в комнате с брильянтовыми серьгами в ушах, явно старинной работы.
— О, как изысканно! — воскликнул я.
Она, довольная, потупила свои чудесные глаза, ничего не ответив. Послышался звук поворачиваемого в дверном замке ключа, это, вероятно, возвращался отец Филиппо, и служанка, проворно сорвав серьги, быстро сунула их в карман передника.
— Почему ты их сняла? — спросил я с удивлением.
Она улыбнулась, а Филиппо умоляющим взглядом подал мне знак молчать.
— Потом… я все тебе объясню потом… — прошептал он.
Я догадался, что он решил довериться мне, и действительно, как только мы остались одни, Филиппо рассказал, что эти серьги — единственное, что осталось от его матери, и он без ведома отца, который пока ничего не заметил, достал их из ящика комода и подарил девушке. Потому что любил ее! Делая мне это признание, он дрожал, как в лихорадке. Он даже дал обет взойти босым, на коленях по Святой Лестнице, чтобы испросить у Господа милости понравиться ей… Говоря о своей любви и надеждах, Филиппо был словно в дурмане, он ликовал. При всей свойственной ему робости он с горячностью потребовал, чтобы я поклялся хранить все сказанное в тайне. Помню, как Филиппо с пылом истинного южанина воскликнул: