Андеграунд, или Герой нашего времени
Шрифт:
— ... Но все. Уже все. Порядок. Леонтий летит, — заключил Викыч рассказ. (Довольный сделанным делом. Честь честью. Проводил.)
Последнее, о чем они (Викыч и Леонтий) говорили в аэропорту, — русская провинция. Какое это чудо. Они не хотели там, в провинции, жить (ни тот, ни другой), но они ее любили. Нет ничего лучше тех улочек. Нет ничего роднее тех поворачивающих тропинок и тех пыльных, неасфальтовых дорог, а ивы в пыли, а эти небольшие речки!.. Оба плакали, подбирая слезы с разбитых глаз и губ, с посиневших скул. Один из улетающих им сочувствовал, решив, что мужиков перед вылетом обворовали.
— Нас обворовали, ты понял?! — кричал мне Вик Викыч.
Когда Викыч пересказывал, я тоже пустил было слезу, вспоминая пыльные задрипанные
Есть у меня и другой свитер, более теплый; и более густого цвета. На худощавую фигуру в самый раз. На свитере дырка с тыла — прожженная сигаретой (почти на заднице). Но если, входя, держать руки чуть сзади, все отлично, свитер просто блеск. Я окреп, одолевал любые расстояния. К тому же осень ровная, давление не скачет (молодец!).
Когда пришел навестить Веню, меня принял Холин-Волин. Главный. Я уже знал о переменах (Иван Емельянович парил теперь совсем высоко; орел). Холин-Волин был дружелюбен, как и положено ему быть с родственником одного из постоянных больных. Ровный разговор. И ни полслова о моем недавнем здесь пребывании — ни намеком, ни циничным взглядом. Серьезен.
— К брату пришли?.. Хорошо.
О Вене, о вялом развитии болезни Холин-Волин говорил достаточно обстоятельно и с заботой — услышалась в его голосе и заинтересованность (профессиональная; как она слышалась и в голосе Ивана в свое время). Беседуем. О том, что появился новый американский препарат. О питании. О разном и прочем — о том, как подействовала на Веню нынешняя осень с ее холодами. Я не вполне врача понимал: он же совсем недавно считал, что я псих и скрытый уголовник. Зачем ему я? Откуда этот такт и его желание общаться, чай со мной пить? (Или господину Холину-Волину задним числом слегка неловко?) И конфету к чаю мне дали в точности так же, как в давние визиты, одну, но дали. Возможно, инерция: мол, повелось еще при Иване — при прошлом царе, чай, беседа с писателем...
Но могло быть и так, что Холин-Волин вовсе не думал обо мне, он и не пытался думать. (Меня иногда поражает мысль, люди не думают.) Тотальное «не», именно оно ведет людей по жизни день за днем, неделя за неделей. Ведет это «не» и Холина-Волина, ведет ровным ходом и само собой, автопилот; и вот откуда возврат к честной серьезности врача и такт, и перепад отношения ко мне (в лучшую сторону), вот откуда чай и моя конфета.
Сидим, разговариваем:
— ... Венедикт Петрович помнит о вас даже в самые трудные, в плохие свои дни. Что там ни говори, его и ваше детство прошли рядом. Это ведь много. А для него — очень много!
— Да, — киваю я. — Родители уходили на работу на целый день. Запирали снаружи нас с Веней вдвоем. В отместку отцу мы однажды ножницами порезали на полоски свежие газеты!.. Нянек не было.
— А летом?
— Летом у деда в деревне, там и вовсе счастливы.
— Вдвоем?
— Да.
— А друзья?
— Бывали и друзья. Но попозже — в школе. У него как раз и были всюду дружки и подружки. Веня к себе притягивал. Веня вообще был ярче и, безусловно, талантливее, чем я... Но никакой ревности меж нами не было.
— То есть росли естественно.
— Да. Как трава.
Нам приносят (Адель Семеновна, медсестра с родинкой) еще по чашке чаю.
В какую-то из чайных минут я попробовал напомнить господину Холину-Волину. Я намекнул для начала этак академично (и не без легкого яда), а нет ли, милый доктор, чего общего с научной точки зрения в наших с Веней бедах (и психиках?) — родные ведь братья. Однако Холин-Волин никак не отреагировал. Доктор Холин-Волин словно бы решил не касаться тех недавних (и неприятных) дней — мол, что ж смешивать. Мол,
если посетитель и родственник, то и будь им.Слова под ногой заскользили. Я смолк. Нарушивший их условности, я уже ожидал (отчасти виноватясь), что Холин-Волин дружелюбно, но строго меня одернет, погрозит пальцем: «Но-но!..» — мол, тех сложностей и того темного пятна нам обоим не следует теперь касаться.
— Извините, — сказал я мягче.
Но уже через три минуты (сука!..) я опять не удержался и, варьируя разговор о Вене и далеком детстве, рискнул на своеобразный шутливо-глумливый прыжок (через говорливый наш ручеек) — с берега на берег.
Улыбаясь ему, я спрашивал:
— ... А скажите: если б в тот день санитары были покруче? если б забили меня?.. Мог бы я рассчитывать, что окажусь с Веней в одной палате?.. Это ведь трогательно! Мы бы с Веней решили, что детство вернулось. А Иван Емельянович был бы как отец родной, который ушел на работу и снаружи нас запер...
Я засмеялся шутке, а врач нет. С мягкой улыбкой и с чуть припрятанным недоумением он только взглянул на меня.
— Да, да, — сказал он. Так говорят и так взглядывают не вполне расслышавшие, в чем, собственно, шутка. Не всё в ней понявшие, но тем не менее (жизнь-то идет) продолжающие из уважения вести разговор. Холин-Волин не понимал. Он не понимал, о чем я.
Он меня забыл. Я продолжал ему что-то (что?..) говорить, я уже доел конфету и прихлебывал из чашки последнее. Я ему улыбался. Но внутри я слегка одеревенел. Вот, оказывается, что такое — мы. Мы, то есть люди.
Каким-то чудом я умудрился не застрять у моей старой знакомой Зинаиды. А ведь был так слаб духом! Мужчина, попавший в уют и в тепло после больницы (после такой больницы), — как гретый воск. Сидишь и с боков обтаиваешь.
Зинаида все про воск поняла. Чуткая. Но колебалась.
— Если ты на один вечер, то чего нам с тобой сходиться? — спросила она прямо, как солдатская жена. И как солдатская вдова, наскучавшая за годы, уступила.
Отчасти еще препаратный, на водянистых чувствах, я, кажется, не вполне понимал, что мы с ней собираемся делать. Именно так. Если бы не она, я, возможно, не сообразил бы известной последовательности наших запараллеленных с женщиной действий и мог замереть, сняв ботинки, затем брюки, и... мол, что там на очереди дальше?
Так что это она сама колебалась. (Грызла в раздумье белые сухарики один за одним. Похрустывала.) Сама с собой грандиозно сражалась, и сама себе сдалась. Жизнь как жизнь. Я ведь тоже сражался. Солдатские ассоциации не покидали меня. У Зинаиды два взрослых сына. Оба служат. Фотографии бравых парней с значками и лычками.
На другой же день (за постелью вслед) Зинаида уже поторопилась навязать мне работенку:
— ... Разгружать машины с барахлом, а? Для фирменного магазина. Слышь, Петрович. Со вторника. Просили, чтоб мужик не обязательно постоянный, но чтоб обязательно честный. Чтоб не обыскивать каждый час до трусов!
Случай не упустив, я у Зинаиды помылся. То есть не побрызгался справа-слева, а полежал, помлел, отмок в горячей ванне, растягивая банное время до той бесконечности, пока душа не запела. Конечно, с мочалкой, с хорошим душистым ее мылом (Зинаида, угадав минуту счастья, еще и бросила мне новое махровое полотенце). В таком вот замечательном настроении, неспешно вытираясь (не растираясь, а только промакивая полотенцем влагу с тела), я глянул в зеркало. Поджарый, можно сказать, худой, худощавый господин, уверенный в движениях и уверенный в себе, лишь несколько взлохмаченный (я как раз причесывался) — этот господин с седыми усами, с седыми висками стоял передо мной. «Вот ведь каков!..» — в третьем лице отозвался я о том, кого увидел. Меня удивило лицо, столь сильно определившееся в своем желании жить, — лицо, сложившееся, сгруппировавшееся в не зависимые уже от меня черты житейской энергии и ярости. Я даже ахнул. Формула выхода из психбольницы: