Андрей Боголюбский
Шрифт:
Справа двадцатисаженная лысая суглинистая круча, проеденная водороинами, уходила из-под оголённых сосновых корней в топкий раздол. По его широкому дну, заросшему сочным быльём, шатая береговую осоку, качая длинные волосья плавучих трав, вилась чёрная речонка Неглинная. Впереди холма, чуть поодаль, лизнув кривую песчаную косу, где сиротливо белел лошадиный череп, Неглинная бесшумно вливалась в Москву-реку, которая плавным изгибом подступала к самой горе и обходила её слева.
Левый склон, обращённый на полдень, был не так высок и крут, как правый, и менее дик. Островки мать-и-мачехи и полыни и жидкие кусточки жёлтого донника оживляли его жёсткий, овражистый скат. А вдоль его подошвы, отделяя её от реки, пестрел белой ромашкой
За Неглинной противоположный берег возносился широким откосом сплошного елового леса. Из-за его мохнатой стены, из заслонённого ею глубокого лога мягко поднимались и рытым бархатом уходили вдаль новые лесные гряды. За ними тонким пуховичком молочного тумана обозначался поперечный провал, куда ушла речка Пресня. А за ней, ещё дальше, уж по-ночному синевшее лесное море замыкалось трёхгорбым урочищем. Над ним рдела теперь только узкая кромка раскалённого ядра.
Левее, под обрывистыми бережками, Москва-река, отражая небесную огневую живопись, сияла пламенной щелью.
Владимир Всеволодович, следя за её течением, видел, как она, мало-помалу угасая, бежит куда-то очень далеко и, обогнув заложенные белой мглой луга, будто оттолкнувшись от высокого кряжа догорающих на закате кудрявых берёзовых гор, возвращается дугою назад, к нему под ноги.
Здесь, вблизи, её гладь была ясна и зелена. Чёрными кистями колебались в ней вершины опрокинутых елей. За Москвой-рекой на просторной сырой луговине паслись спущенные в ночное лошади. Оттуда доносился скрипучий крик коростеля. Бродячие клочья болотного пара цеплялись за круглые ивовые кусты. А за лугом шли и тут ряд за рядом сплошные леса: сосняки да ельники и вперемешку с ними - моховины, голые зыбуны, кочкарники, а там опять леса да леса, не замкнутые с этой стороны ничем, безбрежные.
– Усторожливое место!
– сказал воевода.
Мономах молчал.
На реке показались четыре гружёных ладьи. Стрежевой поток относил их к кремлёвскому подолу. На тихой воде светился их долгий плетёный след.
— Новгородские, чать, гости,— вымолвил, глядя на них, Кучко.— Тоже, знать, осмелели, не страшатся больше здешних лесов.
— А куда плыть-то эдакой глушью? — спросил Фома.
— Кто их знает, куда? Верно, в Абрамов город, к мордве [9] , а то в Булгар.
9
...в Абрамов город, к мордве... — Абрамов, он же Ибрагимов, он же Бряхимов — город, упомянутый под 1164 г. в рассказе о походе Андрея Боголюбского на волжских булгар. Точное расположение его неизвестно.
— Да разве так прямее путь, чем Волгой?
— Как не прямей! Почесь, вдвое короче. Шошу-реку видал, что в Волгу впала?
– Видать не видал, а слыхать слыхал.
— До Шоши Волгой идут с самой её вершины — Серегерским путём,— продолжал Кучко. — Потом восходят по Шоше. А в Шошу Лама-река впала. По Ламе поднимутся, а там волоком ламским переволокут челны до Рузы-реки. А Руза в Москву-реку впала. Вот те и весь путь.
Воевода недоверчиво хмурился, шевеля выцветшими бровями. В своих краях ему, старому степняку, знакома была не то что всякая речушка, а и каждая сухая балка. В этих же чужих лесах всё казалось ему диковинным, неверным и непонятным. Да и реки здесь не такие, как там. Тамошние все в одну сторону текут: что Днестр, что Буг, что Днепр. А здесь — одна сюда, другая туда, и все извивами да перевёртами. Он ещё раз обвёл недружелюбным взором затейливые изломы Москвы-реки.
— На твоих словах, парень,— сказал он,— что на гусях, куда хочешь улетишь! А на деле... Ты гляди-ка, куда река-то забирает: на самый полдень. (Он указал рукой влево, на лесистое береговое взгорье, которое
невысоким хребтом тянулось в самом деле почти прямо на юг.) А ты вякаешь — в Абрамов город, в Булгар! Поплывёшь в Булгар, а угодишь в Курск.И Фома Ратиборович, победоносно выкатив жёлтые глаза, скосил их на князя, ища у него одобрения.
— В Курск не попадёшь, а Рязани не минуешь,— снисходительно усмехнулся Кучко,— Рязанцы иным путём к нам в Суздаль и не ходят. Оно хоть и кружно, да удобно. А прямьём, сухой ногой из Суздаля в Рязань вовек не доплетёшься: там трясины такие, что, того и гляди, с головой в окно уйдёшь. А теперь, воевода, глянь-ка ты вон куда.
Он показал вниз по реке, на конец большого поёмного луга. За лугом на прибрежной горке неясно различались в сумерках какие-то строения. Речка Яуза в Москву-реку впала. Её сейчас отселе не увидишь. Речушка тесная, да долгая: сквозь глухие леса сочится. Вот в неё-то новгородцы и свернут. В самом её верху болотный переволок с озёрами. За тем переволоком сразу и Клязьма-река. А дальше, чай, и сам знаешь: Клязьмой спустишься до Оки, Окой — до Волги. А где Ока в Волгу впала, там на Дятловых горах и Абрамов город.
Кучко даже брови задрал, словно дивясь тому, что приходится растолковывать такие общеизвестные вещи.
Мономах не вслушивался в беседу спутников. Все, что говорил Кучко про здешние речные пути, было для него не новостью. Но на этом мысу он ещё не бывал. И при виде неоглядной, заметно уже потемневшей лесной пустыни, которую будто измяла чья-то сильная, но нежная рука, он впервые попытался связать в один, ещё не тугой узел всё, что знал об этих таинственных дебрях и что думал о них.
Намётанный военный глаз Фомы Ратиборовича не ошибся: место было и вправду на редкость усторожливое. Любого врага углядишь издалека, и от любого уберегут реки да кручи, непролазные топи да леса, где от века пашни не паханы и дворы не ставлены. Будто затем и вздыбилась эта гора на самом полуденном краю Суздальской земли, чтобы стеречь её и от Рязани, и от Чернигова, и от Смоленска, и от Новгорода.
Но было ещё и другое: знал Ходота, где рубить городец! Догадался старый, где способнее всего брать пошлину с проезжих гостей! Ведь именно здесь, вероятно, минуя захиревший Киев, сойдутся теперь ожившие за последние десятки лет торговые дороги из Балтийского моря к булгарам, на волжский низ, и через Рязань по Дону-реке в русскую Тмутаракань да в греческий Сурож.
И земля своя, русская, куда ни погляди, на сотни вёрст вокруг. Вечерний туман, поднимаясь, доносил её крепкий растительный запах.
Мало ли богатырей было в Киеве при дедах и прадедах! Мало ли сказано про них былин да сложено песен, памятных Мономаху с первых годов жизни! Но не странно ли, что только сейчас, у дверей гроба, только здесь, под этими чёрными соснами, стал проясняться по-новому потаённый смысл знакомых наизусть древних сказаний!
Подвиг у всех был тот же: что Илья, что Добрыня, что Алёша, что Ян-Кожемяка - все, как один, и каждый по-своему, богатырствуя в Киеве, стояли за Русскую землю и добывали ей всесветную славу. Это так. Но кто же они, эти храбрецы, воспетые народом с такой мудрой любовью? Не княжеского роду, не боярского племени, а простого звания люди: смерды, холопы, ремесленники. А сошлись откуда? Отовсюду: кто из Ростова, кто из Новгорода, кто из Переяславля, кто из-под Мурома, где и посейчас живы, надо быть, их внуки и правнуки.
Народ знает своё дело и помнит своё родство. Как придёт час встать за Русскую землю, за вдов, за сирот, за бедных людей, аукнется по старине Ростов, зыкнет с речного нагорья Муром, откликнется из-за лесов Чернигов, отзовётся из-за озёр Великий Новгород. Услыхав богатырскую переголосицу, мигом вскочат на лохматых коней и Микула, и Илья, и Добрыня, и Олешенька, не испугаются дальних дорог, найдут место, где съехаться и стать заставою.
Уж не сюда ли съедутся? Уж и впрямь не здесь ли сердце Русской земли?