Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Толковали ещё втихомолку, будто видели в ту ночь па городском берегу боярского щетиноватого скотника. И будто за рекой, на Великом лугу, когда перед рассветом немного прохолонуло, грелся с конскими пастухами у костра некий, неведомо зачем оказавшийся там ночью боярский же холоп, смирный, лохматый парень. Его все давно знали и над ним иногда немножко подсмеивались, потому что он любил жаловаться на девок: как, дескать, у парня, по его холопьей участи, ничего своего нет, деревянные, мол, вилы трёхрогие (велика ли им цена, много ль от них проку?) и те не свои, а боярские, то ни одна, мол, девка за него, за холопа, верно уж не пойдёт. А жениться, дескать, охота. Да и надо.

Все

соглашались, что жениться, конечно, надо. А только всё-таки посмеивались.

Может быть, тоже понапрасну? Легко ли и впрямь холопу жениться? Вольная за него не пойдёт, а девке-холопке расчёт выйти опять не за него.

Только над лохматым-то если и смеялись, так не со зла. Такой здоровый парень — по росту Воротникову большаку без малого ровня, — а девками обижен! Девки же и смеялись. А сами на него так и поглядывают! Надо же им посмеяться, не всё же плакать. Когда и смеяться, как не в девичьи, красные годы! Отдадут замуж какой ещё муж попадёт? За иным до тех пор наплачешься!

Взять хотя бы ту же Кучковну.

Не холопка была, а боярышня. Только обычай у неё был не боярский: простая. И уж тихая-то какая! (А в девках небось тоже по-пустому смеялась. Говорили, что помнит, будто в девках больно хорошо пела, не хуже Груни.) Да, всем взяла. Одно слово: московлянка... А вот поди-кося!

Да у их-то боярского роду — что говорить! свои порядки. Своя и доля. У холопьев да у смердов такой не бывало.

Те горюнились с иного. Да и по-иному горюнились-то.

В те, в Кучковнины, годы смердам становилось день ото дня трудней. А холопьям и подавно. Едва обмотались.

Говорить о том не любили, да, пожалуй, и не сумели б. Скорей сделают, чем скажут. А когда скажут, так коротко — одним холопьим реченьем: невыстерп.

Случалось, что иной раз и на самом деле не вытерпят.

Так было и на Москве в то лето, как бояре убили князя Андрея Юрьевича Боголюбского.

Часть девятая. МЯТЕЖ

I

один из дней этого лета, в тот, что наступил после двух ночных пожаров, в день, о котором ещё долго потом вспоминала Москва, а потом и позабыла, не записав в свою летопись (да на Москве некому было тогда её и вести, потому что летописи велись только по тем городам, где был княжой стол или где митрополит либо архиерей держал подворье, а на Москве, кроме посадника да попа, никаких других властей в те годы ещё не было), — в тот день над Москвой появились ястреба.

Это было ранним утром.

Их было несколько: не то четыре, не то пять. Откуда взялись?

И ходили по светлому небу большими, очень медленными, чуть наклонными кругами, режа одним кругом другой круг: своим — чужой, то поддевая ниже, то захватывая выше, иногда так высоко, что их негромкий голодный клёкт становился едва слышен. И очень нежен: словно кто отпустил тонкую стальную пружину.

Все хозяйки и в городе, и на посаде, и по приречным слободкам поубирали кур и цыплят.

— Курохватов нанесло! — говорила одна другой.

Бродили по берегу только Маштаковы брошенные куры.

Их было много.

Отдельно держалось главное стадо с тремя крупными петухами, из которых один, самый крупный, рыжий, мохноногий, то и дело напускался на двух других, пригибая голову к земле, тряся свислым на сторону кровянистым гребнем и топыря на шее ожерелок масляно-огненных перьев. Он отвёл своих не покормленных погорелыми

хозяевами кур к сенному стогу, старательно сметанному поодаль от береговых хат.

Стог, как и куры, принадлежал Маштаку. Он был сметан всего три дня назад. От него ещё крепко пахло свежим сеном. Этот сильный, далеко уходивший запах мешался с запахом гари, ещё более сильным и разносившимся ещё дальше. Из острой макушки стога торчал конец всаженного в землю шеста, вокруг которого вили стог.

А две клуши с цыплятами, успевшими подрасти и обратиться уже в опёрышей, но не отстававшими всё же от матерей, отошли к раскидистому дубу, что корячил на берегу огромные обломанные, совершенно голые суки и приходился почти против самой боровицкой изголови городского холма. Дуб был очень стар, давно потерял всю кору и был весь источен червями.

Если бы деревья умели видеть и говорить, то этот дуб по своему древнему возрасту мог бы рассказать, жил ли на свете сказочный Добрыня или не жил и хвастает ли или нет суздальский сват Петра Замятнича про камский поход своих прапращуров.

Но дуб, как все дубы, молчал и ничего не видел.

Не видел и того, как два ястреба, один за другим, ударили с неба — один в рыжего Маштакова петуха, другой в белую клушу, что пасла свой выводок у широко разошедшихся корней древнего дуба.

Этих двух ястребов заметили позже, когда они, напировавшись без помехи, сытые, большие, чубарые, сидели столбиком, по-совиному, один на шесте, торчавшем из стога, другой на самом высоком нагом суку иссохшего дуба, и нехотя, сощурив жёлтые глаза, поворачивали плоские головы то туда, то сюда.

Когда их согнали, они медленно полетели в сторону Великого луга, лениво махая тяжёлыми, сильными, кое-где проредившимися крыльями.

Они летели низко над Москвой-рекой, которую чуть бередил тёплый, южный ветерок.

Этот ветер назывался на Москве спорным, потому что дул против течения. Он поднимал мелкую рябь, в которой было столько слепившего глаза солнца, что оно не давало глядеть на неторопливо улетавших ястребов.

Ястреба, выглядев опять голые сухостоины, опустились на дальнем краю Великого луга, у Коломенской дороги, что вилась розовой тесёмочкой по зелёному Замоскворечью и терялась в зарослях чёрной ольхи.

А потом улетели ястреба куда-то ещё дальше этих зарослей. Куда?

Подле стога и около дуба трава оказалась местами запрыскана кровью. А вокруг кровяных отметин было разбросано ворошками много куриных, петушиных и цыплячьих перьев. Пышнее всех был ворошок рыжих перьев. Только эти перья не казались теперь больше ни огненными, ни масляными.

Тут, стало быть, ястреб и расхватал мохноногого злого петуха.

Уцелевшие Маштаковы куры отошли теперь ещё дальше от пожарища и разбрелись по кривой песчаной косе — там, где в Москву-реку вливалась болотная речонка Неглинная и где уж давно замыло речным песком тот белый лошадиный череп, который был ещё виден с боровицкой изголови около шестидесяти лет назад, когда на эту изголовь въехал однажды летним вечером, на закате, по пути из Суздаля киевский князь Владимир Мономах.

Изменился с Мономаховых времён и самый очерк песчаной косы. Многое изменилось кругом, не только коса.

События этого дня шли так быстро одно за другим, вспыхивая неожиданно то здесь, то там, что никто из московлян не сумел бы рассказать верно, что за чем шло. Многое и упустили. Многое поняли не так, как оно было на деле. А многое и просто забыли.

Но ястребов запомнили, потому что с их удивительного, никем вовремя не замеченного, безнаказанного разбоя начался этот день.

Поделиться с друзьями: