Андрей Курбский
Шрифт:
Дохнуло травяной свежестью из невозможной дали, где из сонных туч пробился лучик нездешний, мягко утеплил веки… Курбский поднял голову: впереди в молодом сосновом подросте стоял, пригнувшись настороженно, Гаврила Кайсаров. Он снял шапку, прислушиваясь, ветер трепал его тонкие русые волосы, которые были светлее обветренного дочерна лица. Кайсаров кивнул, и тут князь тоже услышал: впереди, шагах в сорока, тоненько пискнул рябчик: пи–ить–пи–и-и! Это был знак: свои! Сквозь просвет пробивались к ним, шурша ветками, верхоконные, они увидели улыбающуюся веснушчатую рожу Мишки Шибанова, красивого русоусого и синеглазого Кирилла Зубцовского [49] и еще много знакомых лиц: Ваську
— Откуда вы все? — спросил князь.
Кирилл Зубцовский усмехнулся, кивнул на Келемета:
— Его спроси, князь.
— Вчера я в городе кой–кому намекнул на всякий случай, — сказал Келемет, отводя взгляд. — Ну, думаю, если твоя милость уйдет в Литву, надо же и всех своих предупредить…
«Он был уверен, что я уйду ночью из города!» — подумал Курбский с гневом, но и с благодарностью: Келемет спас этих людей, он один о них подумал. Теперь их стало двадцать, и все при оружии, у каждого заводной конь — они забрали полтабуна с пастбища вместе со сторожами — Кушниковым и Захаром Москвитянином.
Теперь все были верхами, и вот все дальше Дерпт, все глуше бездорожье, но свободы все не было. И ее не было и час, и другой, и третий, и весь день, когда они скакали то лесными зимниками, то полянами, огибая болота, увязали по бабки, и опять мелколесье, поле озимое, полые ручьи, и опять опушка, и они озираются на дальний хутор с колодезным журавлем, а свободы все нет, хотя кругом безлюдье, тишина.
К вечеру на перекрестке двух дорог Шибанов нагнулся с седла, показал на следы с шипами подков: «Немцы!» Все встали, оглядываясь на сосняк, редеющий впереди.
— Недавно проехали, — сказал Келемет, — кругаля мы дали, на Вольмар [52] отсюда не проехать… — Он повертел головой. — Постой! Чем-то вроде знакомо место. А это что?
В стороне под прошлогодней травой виднелись глубокие колеи от пушечных полозьев, полусгнившая платформа, сломанное колесо. Курбский почувствовал странное узнавание, как во сне, в котором бывал однажды. Они тронули осторожно. С опушки открылось поле, заросшее бурьяном, речка в ивняке, а за ней на голом холме замок с квадратной башней. В глухой стене чернели ворота, мост был поднят.
— Гельмет! — в один голос сказали князь и Шибанов. Недавно еще Курбский осаждал эту крепость, вел тайные переговоры с графом Арцем [53], наместником герцога Юхана. Но заговор был раскрыт, осаду пришлось снять, Курбского послали под Феллин. Кто сейчас в крепости: немцы? ливонцы? поляки?
Мирно золотилось вечернее поле, поблескивала речонка меж ивняков, а взгляд растерянно, удивленно бежал по знакомым холмам, овражкам, опушкам, где стояли тогда, где, всплывая в памяти, горело что-то, рвалось, вон из того оврага из предрассветного тумана возникли огромные тени — вылазка немцев, всполох, бегство спросонья, скрежет железа, выкрики, топот… Еле отбили тогда батарею, вон у той ракиты билась, подыхая, кобыла Димитрия Курлятева [54], а сам он лежал грудой холстины: так и убили, как выскочил, — полуодетого. А сейчас тишина, дрозды свистят на закате.
— В объезд придется, — мрачно сказал Келемет.
— Нет! — Курбский пощупал сверток за пазухой. — Великий магистр Кетлер [55] отдался под руку Сигизмунду: ничего теперь они нам не сделают, примут, накормят, а завтра с честью проводят на Вольмар!
И он тронул
из леса к замку, а остальные с опаской — за ним. Он улыбался сдержанно, ноздри втягивали запах напоенного водой поля, навозной прели, цветущей вербы, теплого вечернего сосняка. Запах свободы. Наконец он позволил себе поверить. И сразу открылись все поры тела, с болью забилось что-то живое.— Едем! — крикнул он радостно, и лица людей тоже оживились.
Они стояли сгрудившись перед окованными воротами. Сверху из бойниц их рассматривали немцы, дымились фитили аркебуз. Иван Келемет крикнул, коверкая немецкие слова:
— Князь Курбский с охранной грамотой короля Сигизмунда–Августа! Отворите гостю короля!
И он сам, и все, даже князь, чувствовали себя сейчас голыми.
Со скрипом цепных блоков медленно опустился мост, поднялись, как львиный зев, зубья воротной решетки.
Спешившись, стояли они в каменном мешке крепостного двора, Курбский впереди с королевской грамотой в руке — пергаментный свиток с тяжелыми печатями. Он сдерживал гордую улыбку: никто не пострадает, кто пошел за ним, никто не ожидал, что у него есть охранная грамота. Сейчас их примут с честью, накормят, напоят, а завтра дадут проводника в Вольмар к королевскому наместнику. Всей спиной он ощущал удивление и радость своих людей.
Они стояли и ждали. Здесь, во дворе, было сыро и полутемно, но верх башни, отрезанный закатным светом, розовел изъеденной веками кладкой, слабый ветер шевелил орденский стяг, а еще выше по апрельскому небу плыли с запада редкие круглые облачка.
Слуга в суконном кафтане крикнул сверху с высокого крыльца:
— Кто здесь, который называет себя князем Курбским? Пусть пройдет сюда, в башню!
Курбский поднялся по ступеням и вошел в каменную сырость башни. Он не торопился и не сердился: он знал, как любят ливонцы соблюдать все свои церемонии: чем слабее люди, тем крепче держатся они за старинные обычаи. В особенности Ливонский орден [56] — ведь время его силы давно миновало.
Курбского ввели в квадратную каменную залу и поставили перед голобородым стариком в вязаной шапочке и длинном плаще. На плаще был нашит крест, не русский, а ливонский, восьмиугольный; каждый конец его был остро взрезан, точно жалящий хвост, и вообще это был не крест, а его искажение. Курбский с трудом оторвал взгляд от этого креста и взглянул на старика. Тот молча протянул руку, и он так же молча вложил в нее грамоту. Тусклые водянистые глазки старика смотрели мимо, он не развернул грамоту, сказал, еле открывая запавший рот:
— Сдай все золото, которое с тобой, и оружие. — Он пожевал безгубым ртом. — Или я прикажу обыскать тебя.
Курбский вспыхнул, но взял себя в руки; да, и это тоже их немецкая повадка — нагрубить, запугать. Но они еще не знают, кто он!
— Прочти грамоту! — сказал он раздельно, сурово. — И ты узнаешь, кто я, и поймешь, что я и мои люди находимся под защитой королевского закона.
— Здесь один закон — ордена, — сказал старик бесстрастно, — И я здесь судья. А золото, которое у тебя, ты отнял у ордена.
Андрей понимал его — за десять лет войны на западной границе он научился немецкому и польскому, он понимал не только его речь — его намерения. Чтобы проверить себя, он взглянул на мрачных неподвижных дворян, которые стояли за спиной старика у потухшего камина. Они смотрели в лицо с терпеливым ожиданием, исподлобья, тупо и жестоко: он понял, что они схватят его, если он сделает хоть шаг. А может быть, и убьют. Но он не понимал нечто личное в этой готовности к убийству, личную ненависть именно к нему.