Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В последний год жизни Платонов продолжал писать. Он работал над пьесой «Ноев ковчег», другое ее название (или же подзаголовок) «Каиново отродье». В ней отразились реалии конца 1940-х — начала 1950-х годов, когда человечество вновь оказалось на пороге катастрофы и два мира были готовы столкнуться друг с другом в последней схватке и уничтожить все живое на Земле. Платонову этот конфликт и перспектива подобного финала были более чем понятны, он предсказывал опасность рукотворных катастроф еще в середине двадцатых годов в «Эфирном тракте», где ученый Исаак Матиссен устроил нечто подобное тому, что сотворили в «Ноевом ковчеге» американцы, осуществившие по ходу действия пьесы атомный взрыв в водах Атлантики.

«Американское правительство решило ужаснуть социалистические нации массовым взрывом атомных бомб, чтобы затем атаковать эти нации и поработить их. Как известно, в результате разрушительного взрыва атомных бомб в базальтовой оболочке земного шара образовались скважины и трещины. Через них из глубочайших недр Земли начали фонтанировать могучие извержения девственных вод. Наступил всемирный потоп».

Этот

сюжетный поворот может рассматриваться также в качестве своеобразного эпилога к повести «Ювенильное море», и в этом смысле «Ноев ковчег» логически завершал апокалиптические размышления Платонова над взаимодействием человека и природы, суши и воды, царства подземного (котлован) и надземного (Вавилонская башня или гора Арарат).

Антиамериканизм, антиимпериализм представлены в пьесе обильно и широко, начиная от веселой песенки, которую напевает находчивый руководитель американской археологической экспедиции Шоп Эдмонд:

Весь мир — трактир, Веселые мы янки. Пропьем мы мир, Пропьем его до дыр! Идем мы к вам, прекрасные турчанки! —

и заканчивая созданным американцами же Сильвестром Чадоеком, спецчеловеком Соединенных Штатов Америки, воином авангарда, космополитом земного шара и новым человеком будущего мира — то ли роботом, то ли зомби, выращивающим в своем теле смертоносные бактерии, — так причудливо преобразился один из мотивов «Кутемалийского офицера» и черновых вариантов хроники «Впрок». Но никакой измены себе в последней пьесе Андрея Платонова не было, а было подтверждение неизменных идеалов: презрение к эгоизму («Я всю жизнь сам себя хочу поцеловать», — признается шпион Секерва) и к наслаждению как высшей ценности человеческой жизни (эту философию гедонизма представляет сластолюбивый Шоп с его жизненным кредо: «Что такое американец без удовольствия?» и основным вопросом своей философии: «Нам некогда наслаждаться — вот в чем драма жизни»). Снова возникает сатирическое изображение мужской похоти («Он смотрел куда-то ниже меня. — Он на ваш таз смотрел, он понимает в женском инвентаре»), противопоставление высшего и низшего планов бытия, причем порой в пародийной форме («Во мне нет ничего возвышенного, есть одно низшее только»), неприятие правящей элиты, относящейся к окружающим как к быдлу.

Речь в пьесе идет о двух Америках — одной, представленной шпионами и интеллектуалами, и другой, от имени которой радист Генри Полигнойс горестно восклицает: «Зачем ты из Америки, из моей родины, делаешь воровку, убийцу?..» Но гротескно изображая никогда не виденный им западный мир, населяя его самыми разными героями — американским конгрессменом, еврейским цадиком, японским православным священником (произносящим замечательную, очень важную для Платонова фразу: «Русский человек говорит: тело у него большевистское, а духу него Божий»), придуманной кинозвездой Мартой Такс (которую Шоп пытается соблазнить и слышит в ответ: «Отойди от меня, негодяй! Тебе страдать нужно, а не наслаждаться, пошлая тварь!») и непридуманным норвежским писателем Кнутом Гамсуном (по отношению к нему автор предельно безжалостен: «…он пишет книги посредством лирического расслабления желудка») [78] , Уинстоном Черчиллем, супругой Чан Кайши, папским нунцием и прочими чудаками — и наделяя этот мир отчасти советскими чертами — очковтирательством («Неужели вы не понимаете: в самом вопросе было желание положительного ответа, а в желании было приказание, а приказание мы должны исполнить!» — говорит Шоп Секерве и получает в ответ: «Раз они нужны, они будут! Такова воля Америки!»); страхом перед наказанием («Я вас спрашиваю, профессор, — отвечайте мне, или вы ответите за свою ложь, за свой этот Ноев ковчег в Америке, — ответите в худшей, в суровой обстановке, уверяю вас!»); всеобщей слежкой друг за другом («Это его за нами следить прислали. Разведка за разведкой, крест на крест, так вполне бывает. <…> А за ним, за братом, тоже следят, а за тем, кто за ним, тоже… Это великая система!»); претензией на мировое мессианство и цензурой («Америка забивает все станции, она слушает только самое себя»), Платонов демонстративно выводит за скобки реальный советский мир. Он переводит его в идеальный план и превращает Советский Союз в заоблачное царство-государство, у которого не только никаких внутренних изъянов нет, но которому вопреки законам физики потоп не страшен: гору Арарат заливает по макушку, а по ту сторону границы советский тракторист спокойно пашет землю, покуривая трубку и до слез возмущая лишенного из-за катаклизма табака беднягу Черчилля, да московское радио передает игру трио баянистов, когда весь капиталистический мир катится ко всем чертям.

78

И дело здесь, очевидно, не только в сотрудничестве Гамсуна с фашистами во время Второй мировой войны, но и в целом в его мировоззрении, в его ищущих личного счастья героях, что было Платонову в Гамсуне чуждо (как было чуждо в Александре Грине или Михаиле Пришвине) и нашло отражение в иронических словах персонажа пьесы: «Гамсун. Ах, прекрасно, прекрасно: император! Это великолепно: император! Тогда будет всемирный очаг, а у очага один хозяин — старик, брат бога. Это хорошо. Это превосходно! А где я? А я тогда буду возле вас, я буду советником всемирного императора. Порядок, тишина, девушки в белых платьях, сосновая хижина, и мы с вами — два старика! Утром мы будем есть хлеб с молоком, а вечером хлеб с молоком и сыром…»

Гиперболическое

могущество красной империи в «Ноевом ковчеге» сродни волшебству из сказок, которые одновременно с пьесой писал Платонов: страна не боится внешних угроз и готова помочь всему прогрессивному человечеству кораблями и продовольствием, она непобедима, широка, горда, но слишком очевидно, что это не та голодающая, разрушенная войной Россия, в которой жил и которую хорошо знал Платонов, в 1946–1948 годах ездивший в Тамбовскую, Воронежскую, Рязанскую и Смоленскую области, написавший статью «Страхование урожаев от недородов», вызванную голодом 1946 года, и направивший в 1947 году в Министерство сельского хозяйства письмо об учреждении общества по страхованию урожая сельскохозяйственных культур, а некое параллельное образование, большевистский двойник коммунистического СССР, наделенный былинными чертами («Большевиков надо уничтожить трижды, чтобы они погибли один раз»), уцелевший и достигший расцвета Чевенгур.

Этот мир-двойник откровенно пародиен и куда менее реален, нежели мифологические герои пьесы — брат Иисуса Христа Иаков, глухонемая сирота Ева и вечный странник Агасфер, и чего-чего, а двусмысленности, за которую Платонова в иные времена больно били, в его последнем произведении было хоть отбавляй. Вряд ли он этого не понимал, и отзыв А. Тарасенкова на «Ноев ковчег», отправленный им сменившему Симонова новому редактору «Нового мира» А. Т. Твардовскому в начале февраля 1951 года, был несправедлив по существу:

«Я прочел пьесу А. Платонова „Ноев ковчег“. Ничего более странного и больного я, признаться, не читал за всю свою жизнь. Не сомневаюсь, что пьеса эта есть продукт полного распада сознания. <…> Видно, у Платонова был какой-то антиамериканский замысел. Он получил чудовищную деформацию, надо полагать, вследствие тяжкой болезни автора. Диалоги бессвязны, алогичны, дики, поступки героев невероятны. То, что говорится в пьесе о товарище Сталине, — кощунственно, нелепо и оскорбительно. Никакой речи о возможности печатать пьесу не может быть. Представить интерес она может только с научно-медицинской точки зрения».

Опасливый Тарасенков либо не дал себе труда задуматься над прочитанным, либо сообразил, что медицинский диагноз есть наилучшее решение той проблемы с самыми непредсказуемыми последствиями, каковую внутренне очень стройный и логичный «Ноев ковчег» в себе нес. Похоже высказался и Симонов: «Всерьез говорить об этой вещи, по-моему, нельзя, как бы ее ни рассматривать».

Отзыв Тарасенкова на «Ноев ковчег» напоминает реакцию Горького на «Мусорный ветер» («…обнажается ирреальность содержания рассказа, а содержание граничит с мрачным бредом»), Параллель эта тем важнее, что и в «Мусорном ветре» Советский Союз существовал в идеальном абстрактном плане, в мозговых видениях главного героя, не имеющих ничего общего с действительностью — в «Ноевом ковчеге» же мотив ирреальной идеальности Советского государства доведен до абсурда.

«Ноев ковчег», он же «Каиново отродье», не был попыткой написать пьесу на заданную тему с целью пробиться к зрителю (и в этом ее принципиальное отличие от булгаковского «Батума» — тоже последней пьесы своего создателя, но очевидно нацеленной на прижизненный успех). Финальное проявление платоновского хулиганства, поступок, достойный Москвы Ивановны Честновой, горькая и гротескная правда о человеческой цивилизации каинов, которая ничему не научилась и которой ни революция, ни коллективизация, ни война — ничто не пошло впрок, свою историю она проиграла, а потому ничего кроме потопа не заслужила.

Но все же не эту неоконченную, никем пока не поставленную пьесу («Сцена Платонова все еще пуста», — точно заметил Андрей Битов в предисловии к недавно изданному тому платоновской драматургии «Ноев ковчег») следовало бы считать платоновским завещанием, если о таковом позволительно говорить. Его произведения последних лет с трудом поддаются датировке, но можно предположить, что два маленьких рассказа, две философские притчи — «Неизвестный цветок» и «Уля» — стали последним его словом, обращенным к граду и миру, его своеобразным «Памятником» в прозе.

Если идея обращенного в будущее «Неизвестного цветка» достаточно прозрачна и рассказ прочитывается как желание и своеобразное предчувствие автором своего посмертного признания и примирения с судьбой [79] , то с «Улей» все гораздо сложнее. Не вполне ясна дата ее создания (Н. В. Корниенко убеждена в том, что «Уля» была написана в конце 1930-х годов), и тем не менее именно этой сказкой нам бы хотелось закончить книгу о Платонове.

Даже на фоне самых многозначительных, самых трудных для истолкования платоновских вещей «Уля» кажется неким ребусом. История жизни странной девочки, чьи никогда не закрывающиеся до конца глаза показывали людям их истинное лицо, меняя свой цвет и свет, и заставляли от нее бежать, но сама она, показывая людям правду, этой правды не знала («В самой-то ней вся правда светится, а сама она света не понимает, и ей все обратно кажется. Ей жить хуже, чем слепой»), есть, по-видимому, образное выражение платоновского самоощущения, автометафора природы его творчества и его оценки современниками.

79

В статье Н. Г. Полтавцевой «Текст и интертекст в детских рассказах А. Платонова 50-х годов» есть очень ценное замечание: «По свидетельству М. А. Платоновой, вдовы писателя, приведенному в беседе с автором статьи, этот рассказ был написан Андреем Платоновым незадолго до смерти и рассматривался им самим как творческое завещание, в котором Платонов по существу говорил о своей грустной жизни и о том, как бы он хотел, чтобы на его место пришли те, кто поймет его, полюбит и оценит».

Поделиться с друзьями: