Андрей Платонов
Шрифт:
Вся история Пухова есть оставшееся за рамками сюжета удаление от поры детства, когда ему «чисто жилось», затем странствие по заросшей жизнью чужбине, когда герой «весь запаршивел, оброс шерстью и забыл, откуда и куда он ехал и кто он такой», и, наконец, возвращение к детской чистоте — через нее Пухов обретает себя, не зная, что с ним происходит — умирает он или рождается, но обновляется естественным путем безо всяких советских питомников, еще совсем недавно чаемых и обещанных читателю воронежско-тамбовским мелиоратором. «Сокровенный человек» стал платоновской художественной победой над утопическими, выморочными идеями молодости, от которых не смогла освободить его работа мелиоратора, но освободила эта повесть.
Однако вот странная вещь — серьезная советская критика фактически прошла мимо Пухова. «Повесть Платонова „Сокровенный человек“, открывающая новый его сборник, принадлежит к тем важным
18
Так у автора.
«Очень малоизвестный», по выражению одного из рецензентов, писатель, он оставался в тени, вероятно, даже не подозревая того, сколь спасителен был этот покров и какие тучи соберутся над ним уже совсем скоро. Огорчало его это невнимание или нет — вопрос спорный. Судя по тому, как болезненно Платонов реагировал на критику, той спасительной защитной корки и того наплевательства, что присущи иным писателям («Je m’en fous» [19] , — говорил в таких случаях Алексей Толстой), у него не было. Но не было ее и в отношениях с самыми близкими людьми.
19
Наплевать (фр.).
Летом 1927 года Мария Александровна с сыном отправилась в Крым.
«Не забудь то, за чем ты поехала — отдохнуть. Я знаю, что там есть разврат (в б о льшей степени, чем обычно предполагают), к тебе, наверно, пристают и т. д. Это на курортах было всегда. Я не верю — и это невозможно — что тебе удастся остаться совершенно чистой в такой клоаке. <…> Я не представляю, чтобы любящий человек, при всех возможностях мог вести себя так, как ты вела себя, когда я уехал один в Тамбов. Значит — не любила. <…> Что-то есть в тебе, против чего я всегда протестовал — ложь, замаскированная лучше правды. Тебя, особенно в последние годы, стали сильно интересовать мужчины и многое другое, к чему раньше ты такого явного интереса не высказывала», — писал он жене.
Литературные дела Платонова шли в ту пору как никогда хорошо, но радости от этого он не испытывал. И снова виной тому была жена, вернее — ее отсутствие рядом с ним.
«Ты только живешь во мне как причина моей тоски, как живое мучение и недостижимое утешение», — писал он Марии Александровне еще из Тамбова, и это чувство тотчас же вернулось, когда они снова, хотя и совсем ненадолго, на этот раз невынужденно расстались.
«Завтра я получаю книжку (вышлю тебе сразу), через месяц-два будет другая и т. д.
В Совкино мне говорят, что на мои вещи нельзя писать рецензий, а надо писать целые исследования и т. д. — до того, дескать, они хороши. Отчасти Это преувеличено, но все же каждому должно быть лестно. А я бы много отдал, чтобы поспать с тобою ночку. Вот какое животное твой муж! И ничто сейчас меня не утешает. Вот доказательство: книжку я мог получить еще в субботу, а я не пошел в „Молодую гвардию“, а пошел после службы купаться. Не было никакого интереса разглядывать свою книжку без тебя».
И в другом письме в Крым продолжение темы литературного успеха:
«Оказалось, что это мне не нужно. Что-то круто и болезненно во мне изменилось, как ты уехала. Тоска совсем нестерпимая, действительно предсмертная. Все как-то потухло и затмилось. Страсть к смерти обуяла меня до радости. Я решил окончательно рассчитаться с жизнью. Я все обдумал. Тотик и ты? Но ведь ты в пять минут при желании найдешь себе мужа, попечителя, друга — и полюбишь его. Ты не пострадаешь ничуть, оттого что я погибну. Выйдет наоборот. Счастью со мной не бывать. Я болен и неустойчив. А с другим счастье возможно.
Всюду
одно тление и разврат. Пол, литература (душевное разложение), общество, вся история, мрак будущего, внутренняя тревога — все, все, везде, вся земля томится, трепещет и мучается. Самое тело мое есть орган страдания. Я не могу писать — ну кому это нужно, милая Маша? Что за утешение, дорогой единственный мой друг!Нежный мой далекий неповторимый цветок. Существо, в котором светилась вся моя надежда!
Грусть моя, мое единственное вдохновение, ты была у начала моей жизни, мой конец совпадает с воспоминанием о тебе. <…> Как хорошо, еще бы и в последний раз хоть увидеть тебя.
Никого нет совершенно у меня. Ненависть к себе у меня предельная. Я изорвал бы свое тело — и я изорву его» [20] .
Ответных писем Марии Александровны не сохранилось, но можно предположить, что взаимопонимания между супругами не было, и Платонова это не просто задевало, раздражало, огорчало, но мучило, терзало страхом навсегда потерять жену и заставляло смотреть на себя как на неудачника, невзирая на литературные победы тех лет.
«Милая моя, зачем ты не хочешь меня понять? Я не под настроением пишу тебе письма, и в них нет загадок. Мое отчаяние в жизни имеет прочные, а не временные причины. Есть в жизни живущие и есть обреченные. Я обреченный. Кто мог меня так обидеть? Маша, мне нужна ты, а не женщина вообще. И если тело, то тоже твое — <…> я, наверно, очень сжился с тобой в половом отношении. Но это все второстепенное — по сравнению с тем, что я без тебя никак не могу писать — теряю вдохновение, выражаясь вульгарно. <…> Меня больно уязвило то место в первом письме, где ты говоришь о Пироговой. Неужели, если я правильно понимаю, ты заплакала, что твоя подруга — жена богатого начальника верфи? А ты, дескать, жена босяка. Милая, „начальник верфи“ — это должность, а не достоинство человека. Это всего-навсего — служба. И я мог быть не меньшим. Неужели женой поэта быть так низко, что стоит завидовать жене бюрократа. Наверно, тут дело в другом — твоя старая, неизвестная мне, любовь оказалась».
20
Ср. также в других письмах жене этой поры: «Все равно без самоубийства не выйдешь никуда. Смерть, любовь и душа — явления совершенно тождественные» (3 июля 1927 года); «Маша, если правда, то ты сможешь полюбить меня, когда я стану лучшим, то я благодарен и за то. Но ты говоришь, ты жалеешь, что я не нужен тебе буду, когда надорвусь. Тогда „дряхлость будет верностью“. Ты жалеешь, что тратишь молодость на перевоспитание такого хулигана. Я постараюсь, чтобы ускорить это дело и доставить тебе быстрое счастье, сколько оно зависит от меня. Но не надо жалеть меня, хотя я люблю твою теплоту. Сопьюсь, окоченею и выброшусь с четвертого или шестого (обязательно четного: иначе не умрешь) этажа. Это будет несомненно. Надо ждать удачного часа и копить в себе горе. Как хороши слова „вечная память“ и навсегда уставшее сердце» (14 июля 1927 года).
И в самом конце письма как попытка оправдаться: «Если бы ты знала меня настоящего — ты бы была довольна. <…> Этой осенью выйдут у меня еще 3 книжки, а с „Епифанскими шлюзами“ — 4».
Вопреки обещанию не вышло ни три, ни тем более четыре. Осенью 1927 года у Платонова не вышло ни одной книги, но вслед за «Сокровенным человеком» он написал и опубликовал повесть «Ямская слобода», которая хронологически «Сокровенному человеку» предшествует, а с точки зрения художественного совершенства, пожалуй, несколько уступает, но эхо этой повести отзовется и в хронике «Впрок», и в повести «Джан», и в рассказе «Река Потудань». Однако прежде — несколько слов о двух небольших, не печатавшихся при жизни Платонова рассказах, с «Ямской слободой» семантически связанных — «Диком месте» и «Войне».
«Дикое место» — еще одно ироническое высказывание писателя на тему пола, послесловие к «Антисексусу», а заодно авторская реакция на любой национализм, и прежде всего великорусский. В старые дореволюционные времена в некий городок под названием Старозвонный Кут прибывает ученый человек по имени Матвей Иванович, озабоченный отысканием расового корня для «установления чистоты русской национальности, в целях освежения государственности от приходящих инородных расовых сил». Критерий национального превосходства идеально прост: «Ах, наука — проста и великолепна! До чего дошла? У кого детородник больше — у того и кровостой гуще и разум плотней, тому и власть в руку! Ну, ясно, русского мужика никто в этом деле не превозможет! А возьми ты татарина, возьми ты еврея — мягкие микробы, а не люди! В этом у них металла нет! А у русских — всегда в свежей наличности».