Андрей Тарковский. Жизнь на кресте
Шрифт:
Лишь однажды прочел отец написанные тогда, под обстрелом, стихи. Назывались они «Белый день»:
Камень лежит у жасмина. Под этим камнем клад. Отец стоит на дорожке. Белый-белый день. В цвету серебристый тополь, Центифолия, а за ней — Вьющиеся розы, Молочная трава. Никогда я не был Счастливей, чем тогда. Никогда я не был Счастливей, чем тогда. Вернуться туда невозможно, И рассказать нельзя, Как был переполнен блаженством Этот райский сад.Уткнувшись лицом в подушку, Андрей разрыдался. Именно так видел он сотни раз во сне тот «белый день». Сейчас он понял, что они с отцом ближе, чем он когда-либо думал. И ведь точно такое стихотворение хотел бы написать он сам! Когда поднял голову, чтобы сказать отцу, что все-все именно так и осталось в нем, и что он обязательно сделает что-то, чтобы этот день вернуть, в палате
Лечили Андрея основательно и добились успехов. К счастью, изобретение антибиотиков лишило эту очень распространенную болезнь смертельной хватки. Пенициллин, усиленное питание и молодой организм победили хворь, косившую молодых до сей поры нещадно. Теперь он часто думал об отце, повторяя засевшие в голове строки. Неужели правда, что тогда, именно тогда, он был особенно счастлив? В те годы со своей семьей, блаженствуя на солнце, вбирал в себя тепло разомлевшего сада?
Увы, у него будет много побед и мгновений творческого полета, но счастье, такое безмятежное, бездумное, первозданно-детское, уже не посетит Тарковского.
«Мы, дети войны, — записал в дневнике Андрей, — рано ощутили разницу между болью и радостью и на всю жизнь запомнили ощущение тошнотворной пустоты в том месте, где совсем недавно помещалась надежда».
Его выписали из больницы весной 1948 года. Пропустив год из-за болезни, Андрей пошел в 9-й класс той же школы. Едва ему исполнилось 16 лет, подал заявление на поступление в комсомол — очень хотелось быть бойцом «передового отряда строителей коммунизма». Приодевшись с сознанием серьезности момента в белую рубашку и перешитые бабушкой из дедовых синие габардиновые брюки, явился в райком комсомола. Ждал в коридоре, нервно грызя ногти и вспоминая про себя фрагменты «Героической симфонии» Бетховена. Слышал торжественные удары сердца, ощущая полную растерянность: как перевести эти вдохновенные звуки в слова? Как выразить то, что он чувствует сейчас?
Наконец его вызвали. Войдя в заветную дверь, Андрей увидел длинный стол под красным сукном и сидевших в ряд комсомольских вожаков. За низкими окнами цвела сирень, в комнате стоял зеленый полумрак. Он успел заметить огромный бюст Ленина на подставке в углу, а за ним алое знамя СССР. В груди полыхнула гордость: скоро и у него появится значок вот с таким знаменем и буквами ВЛКСМ.
— Так… — сидевший в центре лысый, немолодой уже мужчина с пустым рукавом старого пиджака, очевидно — фронтовик, взял его заявление из лежавшей перед ним стопки. — Андрей Арсеньевич Тарковский. Учащийся школы номер 554, — он поднял глаза на стоящего в центре Андрея: — Что можешь рассказать о себе?
— Учусь… Люблю музыку, рисование, читаю книги. Хочу быть строителем коммунизма.
— А кем собираешься стать? Как коммунизм-то строить?
— Хочу… — Андрей замялся, поморщился и выпалил: — Хочу стать Бетховеном. Людвигом Ван Бетховеном.
— Композитором, что ли? — на лице председателя появилась веселая усмешка. — Боюсь, для страны двух таких музыкальных деятелей будет многовато.
— Он не наш, этот композитор, он немец, — пояснила председателю сидевшая слева от него взрослая женщина с пионерским галстуком — вожатая.
— Тем более странно, — укорил Андрея фронтовик. То, что этот человек потерял на войне руку и, как его отец, стал инвалидом, глубоко тронуло Андрея. Он поспешил заверить:
— Нет… Конечно, не таким! Такого второго быть не может… — он вскинул горящие глаза на фронтовика: — Но стремиться надо! Мне его сочинения очень нравятся. Какой же коммунизм без великой музыки…
— Ага, вон, куда он метит: непыльная работенка — целыми днями за пианино штаны просиживать, — встряла рыжая девчонка, которая, Андрей это помнил, часто выступала на школьных собраниях. — А на стройке с лопатой смену вкалывать? Это как тебе, нравится?
— Если надо… Если меня пошлют… — Андрей вдруг залился краской, стесняясь своего признания насчет Бетховена. Удивить думал, болван!
— Э, погодите, я ж этого типа знаю! — противный голос принадлежал дворовому соседу Андрея Яшке Скворцову. — Он хочет, знаете, что? Он просто хочет пролезть в ряды комсомола, стиляга! Он же со спекулянтами водится и одевается, как враг народа, во все иностранное! Это сейчас идейно выдержанным прикинулся.
Комсомольские вожаки зашушукались.
— Что скажешь, Андрей? Товарищ Скворцов сказал нам правду? Или, может, придумал? — прищурив глаза, пытал председательствующий.
— Я не враг… — Андрей потянул было руку в рот — грызть и так чуть не до корня искусанные ногти, вовремя остановился и сцепил кисти за спиной. — Но он верно говорит. У меня есть одежда… не совсем…
— «Не совсем…» Ха! Коренным образом буржуазная и не соответствующая облику комсомольца! — отрубила гневно веснушчатая. — Я его в парке видела с компанией стиляг, когда мы патрулировали. Разогнали, побрить кое-кого хотели. Не наш это человек.
— Вот видишь, как о тебе люди отзываются. Да… Выходит, рано тебе, Андрей, в комсомол поступать, — укоризненно покачал головой фронтовик. — Давайте голосовать, товарищи. Кто за то, чтобы удовлетворить заявление Тарковского о вступлении в ряды ВЛКСМ? Никто… Иди-ка ты, парень, домой и хорошенько подумай, как тебе жить дальше, с идейной молодежью или с подонками…
Так и не пришлось Андрею побывать в комсомоле. Позже он уже не рискнул вступить в ряды КПСС, куда хотел бы попасть не из карьерных соображений, а в знак причастности к социалистическому строительству СССР. Но пытаться не стал. Уже знал — чужак, зарубят, да еще насмешками травить будут.
Так странно сошлись звезды над этой обычной московской школой, что в одном классе с Андреем учился Андрюша Вознесенский. На Вознесенском держалась школьная стенная газета, в него влюблялись девочки, он, слегка заикаясь, открывал звонкими певучими стихами школьные вечера. Присмотрел в приятели голубоглазый Вознесенский хмурого брюнета из поэтической семьи. Дружба не получилась по причине замкнутости Андрея и определившихся у него совсем иных интересов.
Но через много лет известный поэт напишет миниатюру о своем прославившемся и рано умершем однокласснике. Называется рассказ «Белый свитер».
К нам в 9-й «Б» 554-й школы пришел странный новенький: Тарковский, Андрей Арсеньевич. Рассеянный. Волос, крепкий, как конский, обрамлял бледные скулы. Он отстал на год из-за туберкулеза. Голос у него был высокий, будто пел, растягивал гласные. Был он азартен, отнюдь не паинька. Я пару раз видел его ранее во дворе, мы даже однажды играли в футбол, но познакомились мы лишь в школе.
Мы с ним в классе были ближе других. Жил он в деревянном домишке, еле сводя концы с концами на материнскую зарплату корректора. Из школы нам было по дороге. Вся грязь и поэзия наших подворотен, угрюмость недетского детства, выстраданность так называемой эпохи культа отпечаталась в сетчатке его, стала «Зеркалом» времени, мутным и непонятным для непосвященных. Это и сделало его великим кинорежиссером века.
…Так вот однажды мы во дворе стукали в одни ворота. Воротами была бетонная стенка. На асфальте стояли лужи. Скучая по проходящей вечности, с нами играл Шка — взрослый лоб, блатной из 3-го корпуса. Во рту у него была фикса.
Он уже воровал, вышел из колонии.
Его боялись. И постоянно отдавали ему мяч. Около нас остановился чужой бледный мальчик, комплексуя своей авоськой с хлебом. Именно его потом узнал в странном новеньком нашего класса. Чужой был одет в белый свитер крупной, грубой, наверное, домашней вязки. «Становись на ворота», — добродушно бросил ему Шка. Фикса его вспыхнула усмешкой, он загорелся предстоящего забавой.
Стоит белый свитер в воротах. Тринадцатилетний Андрей. Бей, урка дворовый, Бей, урка дворовый, бутцей ворованной, по белому свитеру бей — по интеллигентской породе! В одни ворота игра. За то, что напялился белой вороной в мазутную грязь двора. Бей белые свитера! Мазила! За то, что мазила, бей! Пускай простирает Джульетта Мазина. Сдай свитер в абстрактный музей. Бей, детство двора, за домашнюю рвотину, что с детства твой свет погорел, за то, что ты знаешь широкую родину по ласкам блатных лагерей. Бей щеткой, бей пыром, бей хором, бей миром всех «хоров» и «отлов» зубрил, бей по непонятному ориентиру. Не гол — человека забил, за то, что дороги в стране развезло, что в пьяном зачат грехе, что, мяч ожидая, вратарь назло стоит к тебе буквой «х». С великою темью смешон поединок. Но белое пятнышко, муть, бросается в ноги, с усталых ботинок всю грязь принимая на грудь.Передо мной блеснуло азартной фиксой потное лицо Шки. Дело шло к финалу.
Подошвы двор вытер о белый свитер. — Андрюха! Борьба за тебя. — Ты был к нам жестокий, не стал шестеркой, не дал нам забить себя. Да вы же убьете его, суки! Темнеет, темнеет окрест. И бывшие белые ноги и руки летят, как андреевский крест.Да они и правда убьют его! Я переглянулся с корешом — тот понимает меня, и мы, как бы нечаянно, выбиваем мяч на проезжую часть переулка, под грузовики. Мячик испускает дух. Совсем стемнело.
Когда уходил он, зажавши кашель, двор понял, какой он больной. Он шел, обернувшись к темени нашей незапятнанной белой спиной. Андрюша, в Париже ты вспомнишь ту жижу в поспешной могиле чужой. Ты вспомнишь не урок — Щипок-переулок. А вдруг прилетишь домой? Прости, если поздно. Лежи, если рано. Не знаем твоих тревог. Пока ж над страной трепещут экраны, как распятый твой свитерок [1] .1
Курсив Вознесенского. — Прим. авт.
Поэтическое видение, сквозь время и трагедию ранней смерти Тарковского, внесло определенные коррективы в эмоциональный строй «Белого свитера». Последняя страшная болезнь Андрея усилила подчеркнутую Вознесенским телесную слабость упрямого парня, а его смиренная интеллигентность обострила тему противостояния шпане. Скорее всего, поэт и не догадывался о том, что тихий Тарковский был свойским парнем у дворовой шпаны. Или не хотел этой деталью нарушать поэтическое противопоставление интеллигенции толпе.