Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Да, как-то и судьбы наши с Андреем сблизились, и вкусы сошлись естественным путем. Я не пропускал ни одного его поэтического вечера, как и Майя. Где бы это ни происходило, в самой маленькой аудитории. Так же, как и он не пропускал моих вечеров. Помните, есть стихи: „Я люблю в консерватории не большой, а малый зал…“

Я помню, как он прочел это свое „уберите Ленина с денег!“ — и весь зал аж содрогнулся, стулья затрещали. Это было страшным вызовом тогда. Сейчас этого не понимают, считается хорошим тоном кидать камни, упрекать шестидесятников, что они „компромиссничали“. Из Жени Евтушенко, который для меня эстетически намного дальше, чем Андрей, даже делают какого-то агента КГБ, первого друга Брежнева или Хрущева… То ли дело теперь — бесстрашно, в галстуке на голое тело, прочитать

свои стихи в телевизоре Ване Урганту. Мелькают однодневки, двухдневки, трехдневки, как бы властители дум, — и тут же куда-то исчезают. Думаю, время еще воздаст шестидесятникам должное…

Я помню, дело доходило до того, что Андрей просто ездил в типографию, платил наборщикам, и они восстанавливали какие-то слова, меняли знаки препинания после цензуры. Вот в „Поэтории“ звучали строчки — цензура сделала: „Мне больно, когда тебе больно, Россия“. У Андрея же запятая в другом месте, и это меняет смысл: „Мне больно когда — тебе больно, Россия“. Страна, которая травит своих поэтов, делает хуже самой себе.

…Тогда шли на компромиссы — а теперь идут на подлости, на что угодно, лишь бы заплатили в евро или долларах. Конечно, он не избегал и хулиганств. Помню, читал: „Опухший Ливанов, ну где твой несыгранный Гамлет“ — напечатано: „громовый Ливанов“. Одних Андрей ошеломлял, других пугал и раздражал…

Но, конечно, очень значимой для нас с ним работой стала „Поэтория“. В основе ее стихи из его „Ахиллесова сердца“. Шел 1969 год, и, знаете, чиновники поначалу просто ее прозевали, как „Кармен-сюиту“, когда не видели ни одной репетиции, приехали уже на премьеру — ну и второй спектакль уже запретили…»

Вознесенский — Щедрину («Лесник играет»): «У лесника поселилась залетка. / Скрипка кричит, соревнуясь с фрамугою… <…> Но он докажет этим мазурикам / перед приезжей с глазами фисташковыми — / левым плечом упирается в музыку, / будто машину из грязи вытаскивает!»…

Ах, покатила, ах, полетела… Вслед тебе воют волки лесничества… Майки изогнутая бретелька — как отпечаток шейки скрипичной.

Плисецкая (из интервью «Комсомольской правде»): «Это первые месяцы нашей совместной жизни. Я приехала к Родиону в Сортавалу прямо из Праги, где была на гастролях. Мы жили в маленьком домике, без удобств вообще. Вокруг домика лоси бродили. Счастливый месяц…»

Вознесенский («Портрет Плисецкой»): «Плисецкая — Цветаева балета… <…> Впервые в балерине прорвалось нечто — не салонно-жеманное, а бабье, нутряной вопль. В „Кармен“ она впервые ступила на полную ступню. Не на цыпочках пуантов, а сильно, плотски, человечьи… <…> Ей не хватает огня в этом половинчатом мире. „Жить приучил в самом огне, / сам бросил в степь заледенелую! / Вот что ты, милый, сделал мне! / Мой милый, что тебе — я сделала?“».

Чай, опять кулуарный авралец?

Щедрин: «„Поэтория“ была для того времени безрассудством полным. Андрей приходил в таком белом шарфике, это было все непривычно — но он был смелый. Как-то немного всегда собирался внутренне, но шел до последнего. Хор — сто человек, оркестр — еще сто человек, Зыкина — и он, читающий свои стихи.

Мы шли на эту авантюру с козырными картами — Геннадий Рождественский, руководитель оркестра Гостелерадио, был у нас дирижером. Клавдий Птица, руководитель хора Гостелерадио, руководил у нас хором. Потом — Люся Зыкина, голос родины, голос России…»

Зыкина (из книги «Течет моя Волга»): «Пришла я как-то на спектакль в Большой театр. Смотрю, в ложе Родион Константинович. Нервничает, комкая в руках программку, — Майя Плисецкая танцует „Кармен-сюиту“ Бизе-Щедрина. В антракте подошел ко мне, взял под руку и бросил шутливо, как бы невзначай: „Ну, Зыкина, в аферу со мной пойдешь? Крупная авантюра намечается“…

Добавил, что в „авантюру“ пускается не один — с поэтом Андреем Вознесенским и дирижером Геннадием Рождественским. И название новому сочинению

придумал мудреное: „Поэтория“ — для женского голоса, поэта, хора и симфонического оркестра.

— Под монастырь не подведете? — поинтересовалась я.

— Не бойся! Вот тебе клавир, через недельку потолкуем.

Через неделю сама разыскала Щедрина.

— Нет, мне не подойдет. Невозможно это спеть: целых две октавы и все время — вверх, вниз и опять вверх, продохнуть некогда.

На Щедрина мои сомнения, как видно, не произвели никакого впечатления, потому что, не говоря ни слова, он усадил меня к роялю.

— Смотри, у тебя же есть такая нота — вот это верхнее „ре“…

И в самом деле, напомнил мне „ре“ из „Ивушки“.

— А эту, низкую, я слышал у тебя в песне „Течет Волга“, — не отступал Щедрин. — Ты ведь еще ниже взять можешь.

— Все равно не потяну. Не смогу…

— Не сможешь? — вдруг рассердился он. — Знаешь что, вот садись и учи!»…

Щедрин: «Кто-то из хористов все-таки в последний момент настучал: что-то подозрительное готовится.

В день премьеры прибыл с группой помощников Завлен Гевондович Вартанян, завотделом музыкальных учреждений Министерства культуры СССР. Маленького роста такой, очень угодливый к мудрости власти. На прослушивании был и Шостакович — он был на нашей стороне. Завлен Гевондович долго, с экивоками, стал объяснять, что вот это, конечно, талантливо, да-да, но, с другой стороны, сочинение незрелое, надо доработать. Мы отбивались до последнего патрона. А происходило в кабинете главного администратора Большого зала Консерватории, и был там еще директор филармонии Митрофан Кузьмич Белоцерковский, с таким крестьянским лицом, приземистый, вырубленный топором человек. А Рождественский нарочно не отпускает хор, до зала каких-то сто пятьдесят метров, там народ ждет: будет вечером концерт, не будет? Наконец Завлен Гевондович развел руками: на вашу ответственность, товарищ Белоцерковский, мы свою точку зрения высказали. И уходит со своей свитой.

Митрофан Кузьмич взял меня так за пуговицу, вытащил из комнаты, где оставались Шостакович с Люсей Зыкиной, и говорит: меня же снимут, тра-та-та. Матершинник был такой. Я ему: Митрофан Кузьмич, вы же слышите, народ сидит, ждет, завтра „Голос Америки“ опять скажет — запретили. Махните рукой, ну жалко же. Он нервничает: вообще, честно говоря, мне понравилось, особенно церковные колокола. Это во второй части — там, где про Пастернака. Ну, в общем, он сказал: ладно. И выматерился красиво так. Премьера состоялась с шумным успехом в начале 1969 года в Большом зале Консерватории — и… после этого „Поэтория“ лет пять-шесть не звучала».

Зыкина («Течет моя Волга»): «Пришел наконец после немалых трудностей — не сразу и не все приняли „Поэторию“ Щедрина — день премьеры этого выдающегося новаторского произведения. <…> Людская боль, межчеловеческая солидарность, Родина как твердая опора в жизни каждого человека — вот основные темы „Поэтории“, которая ознаменовала качественно новый этап в моей творческой биографии».

Вознесенский: «При первом исполнении „Поэтории“ в Большом зале разрешающий телефонный звонок последовал всего за несколько секунд до звонка в зрительном зале. Еще бы! Щедрин в „Поэторию“ ввел церковные колокола, „Матерь Божию“, хоры. Лет за двадцать до разрешения торжеств тысячелетия Крещения Руси свел песнопение с концертной музыкой, ввел впервые в консерваторский зал авангардную пожарную сирену — так что публика во время репетиции ринулась к выходу, считая, что случился пожар, — а это, может быть, и было пожаром?

После эмиграции Эрнста Неизвестного имя его было запрещено, но Щедрин оставил стихи о нем в „Поэтории“, дуря голову начальству, что речь идет о неизвестном лейтенанте Эрнсте. Публика все понимала. Бостонский фестиваль пригласил на исполнение Эрнста как героя „Поэтории“.

В тяжелые дни, когда имя мое было не принято упоминать, Родион демонстративно процитировал мои стихи в съездовском докладе». (В 1973 году Щедрин был избран председателем правления Союза композиторов РСФСР и останется в этом статусе до 1990 года. — И. В.)

Поделиться с друзьями: