Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Тот ответит: «Я и не собираюсь быть властителем дум. Поэт — властитель чувств».

Собеседник скис. И немедленно выпил.

Глава третья

ДЕВКАМ ЮБКИ ЗАГОЛЯЙ!

Утомленные фестивалем

Лето 1957 года было ошеломительным.

Третьего июля взяли курс на ликвидацию коммуналок. Еще немного, и страна захрустит новым словом: «хрущёвка». Еще немного, и план «посемейного благоустройства жилья» коснется семьи Вознесенских: десяти лет не пройдет с этого самого третьего июля, как они расселятся в отдельных квартирах. Пока же вера в обещанное чудо сама по себе вдохновляла.

А через двадцать пять дней, 28 июля,

в Москве случится Всемирный фестиваль молодежи и студентов — тридцать четыре тысячи пришельцев со всего закрытого прежде мира посыпались по улицам, сливаясь с москвичами в экстазе братаний. Шершавые кинохроники тех лет до сих пор светлы от излучаемой любви.

Да что там любовь, эхо дозволенности было таким, что даже в фильме «Девушка с гитарой», вышедшем год спустя, покусились на святое: товарищ Свиристинская, она же Фаина Раневская, издевательски пародирует — кого! — борцов с формализмом в искусстве. О, говорит она юному дарованию, готовившемуся к фестивалю, вот вы тут декорации меняете — так вот это формализм. А когда вы, девушка, переодеваетесь — это импрессионизм. Очаровательный эпизод — и смешной, главное.

Любили и смеялись — в открытую. Потом вспоминали — будто во сне.

Небольшое отступление по поводу воспоминаний. Вот есть у Юрия Трифонова рассказ про то, как он приехал в городок под Римом, в котором был счастлив 18 лет назад. Теперь, узнав, что 18 лет назад в траттории Пистаментуччиа его под видом зайчатины кормили жареными кошками, он спрашивает себя: но ведь было действительно вкусно, красиво, шум в голове и ощущение счастья, и ему было тогда тридцать пять, он бегал, прыгал, играл в теннис, страстно курил, мог работать ночами. Что важнее: теперешнее его знание того, что зайчатина была ложной — или тогдашнее ощущение полноценности жизни и счастья?

Многие из очевидцев того фестиваля предпочли бы второе. Кто-то из них много лет спустя вдруг споткнется на трифоновской фразе: «Жизнь — постепенная пропажа ошеломительного».

Мы, как дьяволы, работали, а сегодня — пей, гуляй! Гуляй! Девкам юбки заголяй!

Это «Мастера» Вознесенского — их через год напечатает «Литературка». В те две недели он пропадал в фестивальных гущах, он писал про фестивальные кущи. Ему было двадцать четыре, в кармане поскрипывал свежий диплом, он был отчаянно лих. Не испугаешь формализмом.

Можно бы, конечно, заметить, что и полвека спустя жизнь Вознесенский будет ощущать как непропавшее ошеломительное, — но всему свое время. А тогда, в середине пятидесятых, он много и часто общался с одним из бывших одноклассников, Юрой Кочевриным. Вот что много лет спустя вспомнит тот — уже доктор экономических наук и пенсионер.

Может, и Лермонтова наголо?

Рассказ Юрия Кочеврина, друга детства и одноклассника

— Когда начался фестиваль пятьдесят седьмого года, Андрей был уже выпускником. Но зачем-то пристроился к институтской добровольной комсомольской бригаде, ездившей в ночные рейды: они наблюдали за общественным порядком…

Я не понял сначала, зачем это ему вдруг? В школе он довольно поздно вступил в комсомол, и то только потому, что без этого были бы сложности с поступлением в институт. В классе не хотели сначала его принимать — мол, совершенно не активен ни в каком общественном смысле. Потом в институте чуть не исключили из комсомола. А тут вдруг — рейды.

Притом он же был довольно щупленький, не атлет. Мама, Антонина Сергеевна, как я замечал тогда и как понял потом, очень старалась как-то оградить его от излишнего вульгарного воздействия окружающей среды. Я же очень хорошо помню, как бывал у них дома.

Моя родственница, Галя Чернопятова, училась в одном классе с его сестрой Наташей, и вот однажды они договорились, и мы с Галей пришли к ним в гости. Тот первый визит мне очень запомнился,

я вдруг попал в атмосферу культуры начала XX века. У них была даже гостиная — большая редкость. Слово «старомодный» не подходило, но какая-то печать изысканности во всем была очевидна. Всё это, конечно, была заслуга его матери, она была очень интересная женщина. И ко мне относилась очень тепло. Хотя я тоже жил в условиях достаточно комфортных, у приемных родителей, буквально напротив двора, где стоял их дом, на Большой Серпуховской… Еще что меня тогда сразу заворожило: как он читал стихи. Имя Пастернака мне тогда еще было незнакомо, и вот он стал читать. По-моему, «Метель»: «В посаде, куда ни одна нога / Не ступала, лишь ворожеи да вьюги / Ступала нога, в бесноватой округе, / Где и то, как убитые, спят снега…»

И вот, понимаете, этот мальчик, как мне казалось, такой рафинированный эстет, погруженный в эстетику Серебряного века, чуждый низким сторонам жизни, — вдруг он рассказывает мне, как они с дружинниками отгоняли и вылавливали мужиков, повадившихся подсматривать в окна женских бань. Это было очень забавно: ну какой из тебя дружинник?

А тогда же на самом деле девушки московские будто обезумели, готовы были не то что подружиться, но и отдаться любому иностранцу во время фестиваля. Это было что-то невероятное. Наплыв такого огромного количества людей совершенно другого стиля поведения, другого цвета кожи, иначе одетых, иначе говорящих, — все это производило именно на девушек впечатление чудовищно неотразимое.

Но потом, когда он показал мне стихи, все прояснилось — зачем ему хотелось увидеть все своими глазами. У него же в тетрадке остался целый цикл, связанный с фестивалем. В стихах, как будто лирических, было новое ощущение ритма, найденное им еще раньше. И вот — он читал: «Их ловят в городе, / Им лбы сбривают… / Эх, бедовая судьба девчачья. / Снявши голову, по волосам не плачут»… Помню, были еще строчки: «Ах, как глубоко нападал снег. / Ночное небо — как потный негр. / Будь я девчонкой, ушел бы в поле / и негритенка принес в подоле». По-моему, эти строчки он потом убрал, не публиковал нигде. А стихотворение «Фестиваль молодежи» начиналось так:

Пляска затылков, блузок, грудей — это в Бутырках бреют блядей. Амбивалентно добро и зло — может, и Лермонтова наголо?

Многие из моих знакомых и друзей в те годы мечтали о некой поэтической карьере, но тогда я и правда почувствовал: за этими стихами у Андрея было другое — вхождение в поэтическую жизнь.

Школу мы кончили в пятьдесят первом, одно время практически не общались. Андрей поступил в Архитектурный, я хотел на филологический или философский факультет, но в силу ряда обстоятельств мне это было недоступно, и в результате я оказался в Экономическом институте, который потом объединили с Плехановским. А потом, где-то с 1955 года, стали общаться, и довольно часто. Начало оттепели, жизнь молодежная в Москве просто бурлила, и это помогало нашему общению. Помню, Андрей приносил мне главы из «Живаго», четвертые экземпляры на машинке, зачастую с правкой самого Пастернака. Мы бесконечно с ним это обсуждали.

Тот же пятьдесят седьмой год, в космос отправили первую собаку Лайку, не планируя ее возвращение. Помню стихотворение Андрея: «Здесь пугало на огороде (в опубликованном варианте — „Здесь Чайльд-Гарольды огородные“. — И. В.) / На страх воронам и ворам. / Здесь вместо радио юродивый / Врет по утрам и вечерам (в опубликованном — „Дает прогнозы по утрам“. — И. В.)». Стихотворение он назвал «Таёжное». И я помню еще «выпавшее» из него четверостишие: «А по ночам летят зарницы / На станционные огни. / И воют псы — им, видно, снится, / Что мчатся в спутниках они».

Поделиться с друзьями: