Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Однако урок был небесполезен. Поэт со знанием дела мог заверить всех: «Увы, никому не удалось создать сильного художественного произведения под действием ЛСД, например. Все вещи, вызывающие восторг у подколотого творца во время создания, при беспощадном свете дня оказывались слабыми».

Придя в себя, Вознесенский написал свой «Монолог битника» — как манифест: «Лежу бухой и эпохальный. / Постигаю Мичиган. / <…> Политика? К чему валандаться? / Цивилизация душна».

Мы — битники. Среди хулы мы — как звереныши, волчата. Скандалы, точно кандалы, За нами с лязгом волочатся. Когда магнитофоны ржут, с опухшим носом скомороха, Вы думали — я шут? Я — суд! Я — Страшный суд. Молись, эпоха!

Аукнутся

Вознесенскому эти битники, и очень скоро. Но есть еще одна любопытная подробность тех дней. Возможно, как раз тот самый психоделический опыт поэта и вдохновил одну из обитательниц отеля «Челси» на экстравагантную идею. Ширли Кларк, только что (в 1962 году) выступившая инициатором свободолюбивого манифеста «Нового американского кино», загорелась немедленно снять фильм о Вознесенском и… Тимоти Лири.

Про Лири как раз известно, что его зашифровали «Битлз» в своей знаменитой «Come Together» (то ли «пойдем», то ли «торкнемся» вместе). Снимать Вознесенского рядом с этим «гуру ЛСД» было, прямо скажем, как-то чересчур. Но Ширли была увлечена — этот русский поэт такой чудной и такой милый!

Художница Джойс Виланд, помогавшая тогда Ширли, рассказывала потом (в книге Айрис Ноуэлл «Джойс Виланд: жизнь в искусстве», изданной в Торонто в 2001 году): два дня проторчали у дома Лири в ожидании Андрея, тот не появился; что-то пытались снять в «Челси», а кончилось тем, что на вечере в Village Theater, том самом, где Вознесенский выступал вместе с ведущими американскими поэтами, — он вылил воду прямо в их камеру…

Терпение Ширли лопнуло, фильм не случился. Может быть, к слову, и жаль: в сердцах Ширли Кларк отправилась тогда снимать 20-минутный фильм «Роберт Фрост: Полюбовный спор с миром» — и этот ее фильм в 1964 году победил на фестивале в Сан-Франциско и получил премию «Оскар».

* * *

Несколько отвлечемся. Во избежание кривотолков не будем стыдливо обходить общеизвестный факт: Аллен Гинзберг был человеком не вполне традиционной ориентации. По словам Соломона Волкова, Вознесенский над «голубизной» того посмеивался, считая это его личным делом.

Сам же Вознесенский вспоминал эпизод, когда Гинзберг, будучи в Москве, посетил Театр на Таганке и привел там в бешенство композитора Таривердиева своими странными, скажем так, прикосновениями. Потом, когда Вознесенский стал пытать Аллена: зачем, мол, ты выкидывал такие фортели? — тот смотрел непонимающе. Не помнил ничего — из-за наркотиков.

Известна и еще одна красноречивая история из тех неполиткорректных времен. Рассказал ее поэт Петр Вегин поэтессе Ладе Одинцовой (которую в шестидесятых принимали в Союз писателей по рекомендации Вознесенского) — а она пересказала эту историю в своей книге «Писательство как миссия» (Прага: Art-Impuls, 2010):

«…Якобы вошел вместе с Вознесенским в лифт сопляк лет восемнадцати, изловчился и, улучив удобный момент, почти незаметно прикоснулся к его ягодице. Но молодежный Кумир все-таки ощутил нежное прикосновение, взбесился и начал тузить сопляка в лифте, словно парнишка тот был футбольным мячом. Когда лифт опустился вниз, Вознесенский схватил сопляка за шиворот, вышвырнул из лифта вон и в гневе спросил:

— Ну, что, пидар, понял ли, как полагается вести себя с порядочным человеком?

— Да я не пидар вовсе, — заголосил сопляк, — я карманник!

Вознесенский хлопнул себя по заднему карману, обнаружил полувытащенный кошелек, засунул обратно и с облегченным вздохом вымолвил:

— Ну, тогда прости, я ошибся».

Вот ведь смешные были времена: лучше признаться, что ты вор, — только бы, прости господи, не приняли сами знаете за кого. Не то что нынешнее племя. А впрочем, мы и впрямь отвлеклись.

* * *

Аллен Гинзберг организовал первый фестиваль хиппи. В 1965-м в городке Селма разогнали с пальбой демонстрантов, требовавших равных избирательных прав чернокожим, были убитые. Селма — знаковое место для битников: здесь Керуак когда-то встретил девушку, которая стала мексиканкой Терри в его книге «В дороге». В 1967-м, в разгар войны во Вьетнаме, мирная армия хиппи оглушала Пентагон шаманским «Ом-м-м» вперемешку с лозунгом Make love, not war! — «Займитесь любовью, а не войной!».

Позже этот лозунг споет Леннон в песне «Mind Games»: «I want you to make love, not war, I know you’ve heard it before». У Вознесенского это прозвучит даже раньше, чем у Леннона, в шестьдесят пятом, в «Нью-йоркских значках».

Ну чертовски же хотелось любви.

Это Селма, Селма, Селма агитирующей шельмой подмигнула и — во двор: «Мэйк лав, нот уор!»

Апельсины, апельсины

Какой он на вкус, апельсин? Вознесенский помнил Курган, эвакуацию, дом, где жили они с мамой и сестрой, паровозные гудки, соседку Мурку с ее ухажером из летного городка. И дольку апельсина, которой поделилась когда-то Мурка.

Апельсин был существом несбыточным, в нем сразу все — вкус, запах, цвет — могло свести с ума. У какого советского жителя ни спроси, нашлась бы в шестидесятые годы своя чудесная история о сошествии апельсина на землю. «Евдощук снял тулуп, потом расстегнул ватник,

и мы заметили, что у него под рубашкой с правой стороны вроде бы женская грудь. Мы раскрыли рты, а он запустил руку за пазуху и вынул апельсин. Это был большой, огромный апельсин, величиной с приличную детскую голову. Он был бугрист, оранжев и словно светился. Евдощук поднял его над головой и поддерживал снизу кончиками пальцев, и он висел прямо под горбылем нашей палатки, как солнце». Этот Евдощук — из повести «Апельсины из Марокко». Василий Аксенов написал ее в том самом шестьдесят втором году, когда Вознесенский «нелегально» рванул из Парижа в Рим к Джанджакомо Фельтринелли, когда встретился там с Инге Фельтринелли-Шенталь — и она была вся в чем-то оранжевом, как апельсин.

Какая между всеми этими событиями связь? Да что толку гадать — все равно дальше сюжет перескакивает в Нью-Йорк, в тот самый «Челси»… И Вознесенский рассказывает свою головокружительную историю про апельсины. Кто она, героиня этого его рассказа? Разгадывали по-всякому. Кого только не называли. А всё не то. Поэт слегка запутывал следы: многие музы узнают себя в одних и тех же стихотворных образах. Но в этой истории реальная героиня была. Пересказывать «Апельсины, апельсины…» нелепо — теряется и вкус, и цвет. Вот несколько фрагментов, дающих представление о том происшествии в «Челси»:

«Обитатели отеля помнили мою историю. Для них это была история поэта, его мгновенной славы. Он приехал из медвежьей снежной страны, разоренной войной и строительством социализма.

<…> Известный драматург, уехав на месяц, поселил его в своем трехкомнатном номере в „Челси“. Крохотная прихожая вела в огромную гостиную с полом, застеленным серым войлоком. Далее следовала спальня.

Началась мода на него. <…> У него кружилась голова.

Эта европейка была одним из доказательств его головокружения. <…> Это был небесный роман.

Взяв командировку в журнале, она прилетала на его выступления в любой край света. <…> Ее черная беспечная стрижка была удобна для аэродромов, раскосый взгляд вечно щурился от непостижимого света, скулы лукаво напоминали, что гунны действительно доходили до Европы. <…> Ей шел оранжевый. Он звал ее подпольной кличкой Апельсин.

<…> В тот день он получил первый аванс за книгу. „Прибарахлюсь, — тоскливо думал он, возвращаясь в отель. — Куплю тачку. Домой гостинцев привезу“.

В отеле его ждала телеграмма: „Прилетаю ночью тчк апельсин“. У него бешено заколотилось сердце. Он лег на диван, дремал. Потом пошел во фруктовую лавку, которых много вокруг „Челси“. <…>

— Мне надо с собой апельсинов.

— Сколько? — презрительно промычал буйвол.

— Четыре тыщи.

<…> В лавке оказалось полторы тысячи. Он зашел еще в две. Плавные негры в ковбойках, отдуваясь, возили в тележках тяжкие картонные ящики к лифту. Подымали на десятый этаж. Постояльцы „Челси“, вздохнув, невозмутимо смекнули, что совершается выгодная фруктовая сделка. Он отключил телефон и заперся.

Она приехала в десять вечера. С мокрой от дождя головой, в черном клеенчатом проливном плаще. Она жмурилась.

Он открыл ей со спутанной прической, в расстегнутой, полузаправленной рубахе. По его растерянному виду она поняла, что она не вовремя. <…> У него кто-то есть!

<…> Она с размаху отворила дверь в комнату. Она споткнулась. Она остолбенела. <…> Пол горел у нее под ногами. Она решила, что рехнулась. Она поплыла.

Четыре тысячи апельсинов были плотно уложены один к одному, как огненная мостовая. <…> Он сам не ожидал такого. Он и сам словно забыл, как четыре часа на карачках укладывал эти чертовы скользкие апельсины, как через каждые двадцать укладывал шаровую свечку из оранжевого воска, как на одной ноге, теряя равновесие, длинной лучиной, чтобы не раздавить их, зажигал свечи <…>.

Мы горим, милая, мы горим! У тебя в жизни не было и не будет такого. Через пять, десять, через пятнадцать лет ты так же зажмуришь глаза — и под тобой поплывет пылающий твой единственный неугасимый пол. Когда ты побежишь в другую ванную, он будет жечь тебе босые ступни. Мы горим, милая, мы горим.

<…> Он едва успел подхватить ее.

— Клинический тип, — успела сказать она. — Что ты творишь! Обожаю тебя…

Через пару дней невозмутимые рабочие перестилали войлок пола, похожий на абстрактный шедевр Поллока и Кандинского, беспечные обитатели „Челси“ уплетали оставшиеся апельсины, а Ширли Кларк крутила камеру и сообщала с уважением к обычаям других народов: „Русский дизайн“».

Из разговора с Инге Фельтринелли (Московский «Метрополь», май, 2013)

На Инге оранжевый пиджак. Ей восемьдесят три, она приветлива и элегантна. Она расспрашивает, как найти на Новодевичьем кладбище могилу Андрея Вознесенского. В тот же день действительно поехала, нашла.

А пока — показывает пачку привезенных фотографий, на которых она, Вознесенский, знакомые и друзья. «Вот это Андрей в моем доме в Милане. Вот мой сын Карло, ему тут лет двадцать. Это Аллен Гинзберг. А это Лоуренс Ферлингетти, создавший City Books — большой книжный магазин поколения „битников“ в Сан-Франциско. Он был первым издателем Гинзберга… Ага, а вот Эдуардо Сангвинетти, блистательный поэт, Андрей его очень любил. Эдуардо был замечательным переводчиком с греческого. Его приглашали на фестивали поэзии в Роттердам, Стокгольм, по всему миру… Это мы или в Риме, или в Нью-Йорке… Посмотрите еще — Андрей с Фернандой Пивано, подругой Хемингуэя, переводчицей Гинзберга…»

Поделиться с друзьями: