Ангел гибели
Шрифт:
Словом, было бы корыто. А корыто там и осталось.
Чего же прикажете ждать?
Девочка Марья, чего тебе надо? Кроме шоколада, которого все равно нет. Не надо ли денег, зеленых и красных бумажек? Не хочешь ли славы, чтобы метеором блеснуть в сером небе обыденной жизни? Или, может, любви, не той, что при деньгах и славе, а любви, которая сама по себе? Или любви всеобщей? Это исключительное чувство — всеобщая любовь. Ты в рубище, а тебя любят. Ты ничего не делаешь, а тебя любят. Ты преступление совершаешь, тать, злодей, а все равно любят, любят встречаясь и расставаясь, любят в памяти и надеждах, любят все до единого. Хотя, на мой взгляд, всеобщая любовь все-таки во многом
Чего же надо тебе, Марьюшка? Может, хочешь просто быть сама собой? Но ведь этому как раз никто и не препятствует.
Только когда объявился Леха, вынырнув из травой поросшего прошлого, не Леха — Леонид Григорьевич, Марье стало ясно — или показалось, что ясно, — чего ждала она.
Если у нее не было судьбы — так, нелепо затянувшаяся ошибка, то Мисюра пожить успел в полную меру, сгорел во весь накал. Познал свою судьбу, на «ты» с ней перешел, в необходимость собственную поверил. А покатился шаром с высокой крутой горы, теряя все на пути, лишь знания с собой унося. Но на что ему теперь знания? Только тягостнее от них, будто давит спину горб или крест. Только мутит, будто знание это трепетным огоньком сжигает изнутри: не зальешь, не затушишь. В индийской старой сказочке баба, принявшая семя бога, согнулась пополам, заорала: «Жжет!» — и кинулась в реку, чтобы вымыть из себя огненное семя. А потом река родила того, кого смертное тело выносить не в силах. Каждому — его предел установлен.
И чувствуя, что тонет Леха, что надо его спасать или хотя бы пытаться спасать, Марьюшка вдруг поняла и другое: что у нее тоже появилась судьба. Что ее это тоже касается. Что может утянуть ее Леха за собой, уже утягивает: в пропасть, в прорубь, под лед. Туда, где чернота, темнота и блики света — как пузыри. Что утягивает он ее просто так, за компанию, для ровного счета. Отстраниться бы, только — что еще могла предложить ей жизнь?
— Знать бы все тогда, двадцать лет назад, — рассуждал Мисюра, сидя в марьином кресле под торшером на мраморной ноге, — может, и не гнал бы. Да кто мог подсказать, чем эти скачки кончатся? Спешил, как голый в баню. Не продохнуть, не остановиться. На лету остановка — гибель. Смерть, распад, разрушение. Замедлить и то страшно, — откровенничал, — ведь есть черта, за которой падение. Страшно, понимаешь? Чувствуешь себя самолетиком между гималайскими пиками. Только бы не потерять скорость, высоту… Вот и хватаешь жизнь по капле, срываешь по листику на неповинном партнере. Тебя не стало — вычеркнул из памяти. Даже не помню, как. С женой расстались — и не заметил когда. Все мимо, мимо.
Марья слушала эти откровения молча. Прислушивалась к себе. Музыка отступала. Наплывала, накатывала волной кислая, едкая злоба. Теперь раздражал ее Леха, и ничего с собой не могла она поделать. Видела: жалкий, раздавленный. И ничуть не изменившийся. Как будто годы не прошли. Все, как тогда, только на новом этапе. Ищет себе оправдания, копается в прошлом самовлюбленно. Нашел кому мозги пудрить, идиот! Раньше не разглядела — попятно, опыта не было. Зато теперь опыта — хоть большой ложкой ешь.
— Ты поезжай сегодня в гостиницу, Леха, — прервала она Мисюру. — Я устала. Доедешь сам? Или проводить?
Мисюра замолчал.
Потом послушно оделся и вышел.
И почти сразу зазвенел дверной звонок, ввинчивая шурупчиком свой звон в марьин висок. Поняла: нет, не смогла отстраниться, — еще до того, как открыла на звонок и увидела, что Леху привели, точнее, принесли
обратно соседи — актеры театра юного зрителя, возвращавшиеся с вечернего спектакля. Он упал на лестнице лицом вниз, не удержавшись за перила. Марья охнула: все лицо было в крови, стесал о ступеньки.Дальше началась суета. Марьюшка побежала к телефону-автомату вызывать «скорую», потом к Лехе прикладывать марлю к тяжелому его лицу, потом опять вниз по лестнице: встречать врачей. Но «скорой» все не было и не было, как назло, и, совсем издергавшись, Марья поймала, наконец, такси. Повезла, почти недвижимого, не в больницу почему-то — сама не знала, почему — в клуб, к Асе Модестовне. Каникулы должны были кончиться только через четыре дня, но Марьюшка понадеялась, что пора уже, можно, все вернулось на прежние места.
И верно: Навьич открыл перед ней дверь, едва подкатило такси к знакомому крыльцу.
— Внизу Ася Модестовна, — закивал Марьюшке с усердием.
У самого клуба Леха ожил и вниз спускался почти самостоятельно. «Сошествие во ад?» — только и сказал. Одобрительно, пошутил будто.
Асмодеиха приходу Марьюшки совершенно не удивилась. Заулыбалась всеми своими окружностями, подскочила, как мячик, помогла Мисюру на диван усадить.
— Что с ним? — спросила ласково, успокаивающе.
— Помогите! — взмолилась Марьюшка.
— Да вы не волнуйтесь, голубчик, не волнуйтесь, — замаячила Ася вокруг серого, в кровавых ссадинах лица мягкими своими ладонями. «Боль снимает», — поняла Марья.
Мисюра, как ныряльщик, нырял в пустоту и выныривал. Отходил и снова выпадал.
— Сейчас, — сказала Ася Модестовна. — Здравствуйте, — это уже Лехе, — я врач.
Марья увидела, что смотрит Леха вполне здраво и осмысленно, и отошла с облегчением в угол кабинета, села, ни во что более не вмешиваясь.
— Здравствуйте, — сказал Леонид Григорьевич, внимательно присматриваясь к ускользающей от его взгляда Асе Модестовне.
— Щелкаете? — с пониманием спросила та.
— Щелкаю, — слабо откликнулся.
— Даже, пожалуй, трещите?
— Пожалуй.
— Четыреста? Четыреста пятьдесят?
— Шестьсот рентген.
— Серьезно, — уважительно констатировала Ася Модестовна. — А подбородок где ободрал?
— Упал, — скривил губы усмешкой Мисюра. — Ерунда.
— Ну, хорошо, — приняла невнятные слова Ася Модестовна. — А чего вы хотите?
И отошла от дивана к столу, села на стул. Сразу стала директором. Начальником — из тех, которые решают участь надоедливых посетителей.
Леха пожал плечами:
— Хочу жить. Только медицина тут бессильна, если я правильно понимаю.
— А зачем вам жить? — вежливо и как-то небрежно поинтересовалась Ася Модестовна. Марьюшка, идиотизмом разговора пораженная, вскочила было, но хозяйка ее на место одним движением руки усадила. — Для чего вам жить? Не надоело на одном месте топтаться?
— Странный вопрос, — обиделся Мисюра.
— А вы говорите, не стесняйтесь. Мне абсолютная ясность нужна. Да и времени у вас нет на долгие уклончивые разговоры.
— Видите ли, я не имею права рассказывать что-либо. Подписку давал.
— Не очень они мне нужны, ваши тайны. И узнать их ничего не стоит, вы же ни о чем другом больше не думаете, у вас весь пакет сверху лежит, — сказала Ася Модестовна, проиллюстрировав жестом, как легко вынуть из лехиного сознания заветный его пакет. — Меня не тайны ваши интересуют, а мысли. Что бы вы делали, если бы вдруг выздоровели? Получили у смерти отсрочку, а?
— Вина на мне, — сказал, будто выдавил из себя Мисюра. — По моей вине катастрофа произошла. Люди погибли. Я работать хочу, чтобы всем объяснить, в чем ошибка. Чтобы исправить.