Ангел гибели
Шрифт:
Зубы у Егора болели по многим причинам. Микроэлементы или другое что, только был он нездоровым. Только-только, чтобы отсюда — туда, там да оттуда обратно. Ну, тут еще туда-сюда, но это по мелочи.
«Там» был институт, в котором Егор за сто десять в месяц работал, или, как раньше говаривали в подобных случаях, служил. Институт занимался разными проблемами, но главным образом трудом — чужим трудом. Сотрудники изучали условия, в которых слесари слесарили, шоферы шоферили, токари токарили. Изученное в институте обобщали, а из обобщенного делались выводы, а из выводов — рекомендации: что и как нужно сделать, чтобы токарить и шоферить стало не в пример способнее прежнего. Стараясь стать телевизором, Егор представлял себя телевизором на работе. Получалось.
«Тут», перед лицом тещи, Егор выглядел бездельником. Зарплату он приносил маленькую, а активности, цепкости, чтобы все в дом, все в дом, у Егора не было вовсе. И сверх зарплаты ничего не было, а за кандидатскую он даже не брался, хотя — теща знала это от дочери Ларисы, жены Егора, совершенно точно: человек, защитивший диссертацию, сразу начинает получать серьезно больше. А Егор так и не собрался объяснить ей, что по институтской этике он не может браться за самостоятельную тему, пока не защитится зав., иначе все решили бы, что он под своего шефа копает. А копать под собственное начальство нехорошо, и к добру это не приводит. Зав. же защищаться не спешил, все что-то тянул, и конца не виделось. Телевизору на месте Егора было бы, ей-богу, легче. Спокойнее.
Зуб уже почти не беспокоил, почти совсем не беспокоил. Так, трепетало что-то невнятное. Да и с чего бы беспокоить тому, чего нет? Откуда у телевизора зубы? Егор держался за раз найденную линию, как за вагонный поручень, когда ноги — в воздухе. Ему казалось, он чувствует, как хрупкий ненадежный костяной каркас переходит в спокойный серый металл. Глаз, правый, расширялся, и поверху скользил слой стекла, еще тонкий. Потом он, наверное, станет в палец толщиной согласно инструкции, чтобы предохранять зрителей от взрыва колбы, если таковой произойдет. А второй глаз, левый, медленно, но верно уходил внутрь, чтобы стать лампой и тем приобрести качество новое, ценимое, для человеческого глаза невозможное, — заменяемость. Если лампа выйдет из строя, на ее место можно поставить другую. И ничего не изменится: легко, просто, удобно, в духе. А если лопнет, взорвется, не выдержит глаз? Легко заменить? Трудно. Да. И кожа переходила в тонкий, загорелый пластик, шла разводами под дерево ценных пород. Ценных!.. Время пластика — не время кожи, подверженной и вообще несовременной. Не время дерева. Если дерево срубить, оно снова не вырастет. В лучшем случае, вырастет другое, да и когда это еще будет. А фабрики выходят на режим и переходят за, и пластик идет-течет нескончаемой лентой. И если его ободрать, можно наклеить такой же. Точно такой же, одной машиной деланный.
А еще у Егора был день рождения, и бюллетень время от времени, и отпуск каждый год. Время — передаточная цепь велосипеда, на котором господь едет по гладкой мебиусовой дорожке бесконечности. Ведущую звездочку вращает он со скоростью, той, какая уж его устраивает, а малая крутится в совсем сумасшедшем темпе, — может быть, малая звездочка и есть наша Земля? Вряд ли, велика честь. Скорее, пылинка, подхваченная колесом с шоссе…
Утро и теща застали Егора телевизором на кухне, на двух табуретках.
— Эге! — сказала теща и крикнула: — Лариса!
— Ну, что там? — вошла в кухню жена. Жена? У телевизоров нет жен. Вдова? Но Егор не умер. Скорее всего, бывшая жена, а именовать мы ее будем Ларисой для краткости и простоты ради.
— Что это? — спросила Лариса. — А Егор где? Пускай он втаскивает.
— Давай, бери с того краю, — резковато оборвала теща. — Некогда мне, кофе варить надо, а тут к плите не пройдешь.
Давай осторожненько. Да ты перехвати за середину, так руки в дверь не пролезут. Ну, понастроили… Так, ставь сюда, вечером уберем.— Мама, а где Егор? — переспросила Лариса. Но мать слабо отмахнулась и пошла на кухню слепо, ничего не видя, ничего пока не говоря. Открыла газовый кран, поставила кофейник, чиркнула спичкой. Кофе она уважала с тех пор, как впервые в город попала, нянькой, и до сих пор не разлюбила. Держит хорошо, до обеда прямо, — мотивировала. И не какой-нибудь пила растворимый, хотя старшим продавцом в гастрономе работала и возможность имела, но молола сама, «арабик», и другого не брала. Она все молчала-молчала, пока не полезла вверх коричневая пена, а тогда сказала, видно, думать кончила:
— Там он, твой законный. Подарочек! Считай, сбежал от тебя.
— Как — сбежал? — распахнула слипающиеся глаза Лариса. — Куда сбежал? Туфли его вон там, в прихожей стоят.
Прихожую из кухни напрямую было видно, такая уж планировка. И туфли Егора, бывшие, стояли там: летние, светлые. Егор аккуратно ходил, ноги у него вечно побаливали, мозоли отчего-то набивал, наверное, от асфальта.
— Да тут он, — принесла мать в комнату немудреный, за малое время чтобы съесть, завтрак. — Вон стоит. Никуда не делся, хоть и сбежал. Телевизор он теперь.
— Как — телевизор? — не поняла Лариса. — Некогда мне, мама, шутить.
И пошла быстро в ванную, потом в спальню шуршать одеждой. Ей и впрямь было некогда, тоже на работу к восьми. Вышла из спальни — и в прихожую, опять на туфли посмотрела: все на месте стояли. И летние, и ботинки, и кеды в пластиковой коробке.
— Да где Егор?
— Говорят тебе, — помножила себя мать, — вот он, в телевизор обратился. Он и есть, оборотень. Давно я за ним замечала, никогда он мне не гляделся.
— Мама, что вы говорите, какой оборотень? Это ж сказки бабьи. И потом оборотень — волк.
— Кто волк, а кто как, — понесла мать в кухню посуду, — у нас в Максимовке один в мотороллер перешел и за людьми ночью гонялся. Собьет и — раз, раз — два раза поперек. Милиция ловила. А твой ничего, телевизор, хоть и не новый. Сам-то куда какой современный был. Хоть польза от него в дому будет. Да ты глянь на него, глянь, мне не веришь. Не узнаешь, что ли? Ну, я пошла, сегодня наша директор на трехдневный больничный уходит. Ей лет, как мне, а туда же…
Лариса глянула. И узнала, схватилась обеими руками за грудь, самое женское место, а грудь у нее до сих пор только для красы и была, и попятилась до стенки спиной, и губами побелела. Как две полоски мелом провели.
В тот день с работы она ушла рано, с полудня, все равно не работник была, хотя обычно мастер квалификации редкой. Пластическая стрижка ей хорошо удавалась, которая расческой да бритвой, и лаком умела работать, и фен в руках, как влитой, держался. А тут — ни в какую. Клиенты шипят, а один даже обидно сказал про диплом второй степени, его Лариса у зеркала вывесила после конкурса, под прозрачной пленкой диплом, и пыль на него не садилась. В другой день Лариса бы клиенту ответила, а тут даже слова не сказала. Старшая посмотрела-посмотрела и встревожилась. Поговорили чего-то, Лариса не слушала. И отпустила. «Иди, — говорит. — Ничего. В другой раз как-нибудь задержишься». Домой Лариса пришла в два. И то сказать — «пришла», почти всю дорогу бегом бежала. Тянуло ее домой, на место беды. Раз это так легко — был человек, а стал телевизором, то и обратно, наверное, тоже просто.
Прибежала, а дома никого. Кроме телевизора, конечно. Вот учудил Егор так учудил. Кому сказать-то — постесняешься. Да и привыкла Лариса к мужу, и как теперь жить, даже не знала.
Тихо было в квартире, но беспокойно, как и должно быть в доме, где один человек растерянно и бестолково ищет другого, которого нет. Лариса все облазила, не веря, хотя телевизор пялился на нее с середины комнаты («Надо бы в угол поставить, на место для телевизоров») холодным глазом. Не мертво смотрел он, а холодно и отрешенно: так смотрят слепые, сняв черные очки.