Ангелам господства
Шрифт:
Народ выращивал картошку, квасил капусту, гнал самогон, травился непонятными грибами и выражал сомненье в том, что нас Америка к полудню завоюет, поскольку мы не всласть съедобны и не сговорчивы. Акции предприятий делили на собраньях и тут же продавали за гроши. Инфляция, стагнация и ваучеризация накопленные на машину средства после обеда превращали в батончик конской колбасы. Труд потерял значенье, всё дорожало, и дешевела лишь человеческая жизнь.
Мы жили в съёмном загородном доме без всяческих удобств. В соседней улице водопроводная колонка поила сорок штук домов, но газовое отопленье давало то тепло в демисезонье, которое не пробавлялось в квартирах вплоть до Покрова. Зато соседством по участку жила Ивановна. Чудо красот её души, простонародное терпенье и клады навыков по выживанью спасли нас от беды и голода. Квасить, мочить и запасать съестное она меня учила не смеясь, не сетуя, не упрекая — и навсегда тем самым привила понятье разницы между учёбой и просвещением. Муж приспособил тачку с баком, чтоб привозить воды, и часто приговаривал: «Как бы ты по конубрям без меня воду таскала? Кады б тебе вёдра, да коромысло рябинками, вот тогда б ты Грыньку завлекла, а так тарантаской колёсной плескай по рябинкам — Грыньке не ндравится!»
Помрачнело и обветшало в хозяйствах и душах без сахара. За Волгой брошенные города, и Украина-житница под рухом, и Грузия без света и тепла, и только Бела Русь открыто возмутилась, когда столкнули Конева с поста увековеченья Варшавских договоров. Он монумент на пьедестале, он памятник герою, но его Польша к святым не причисляла и не желала воскрешать напоминание потомкам, что прибыль от туризма — это Краков, где Конев, русский генерал, увековечил дух защиты. Болгары молча свечи жгли и перешли бойкотом в демократы. Румыны кровь пролили по стенам университета и разбазарили ресурс Плоеште. Предчувствие ромейской сметки их охранило от затрат и посулило прибыли с доходов, когда скакнули нефтяные фишки и лаялись за цены господа.
Словакия международные права растила в «цивилизованном разводе» от января до января, в надежде, что вернутся конъюнктуры, и Чехия ей посылала переписку, изложенную на английском языке.
Муж обожал международные события, и я ушла в эфиры серы. По брызгам твердотельной электроники — в эфир. Да просто, нужно было что-то кушать. Как полагается семье, хотя б три раза в день. Диплом столичный театральный в провинциальной кухне не сгодился даже в засолке огурцов. Театры бедствовали, цирки пустовали, эстрада канула, а самодеятельная среда на нет сошла. Художественный стих — шалушки на завалинке, народники: три кнопки, дзынь струна… Рудник украсть считалось можно, а нотной грамоте учить нельзя. Такие принципы гуманитарные настали нам.
Перебиваясь в попытках выжить, муж шутил:
— У меня дома сплошной театр: одного режиссёра, одного актера, и одного зрителя.
И посмотрев, как на иллюзию, усталыми глазами на наши с дочкой выкрутасы, он обречённо добавлял:
— Зрителю труднее всего, потому что он в своём лице совмещает ещё и критика. — Вот то, чего я невзлюбила — нападок критики в блокаде.
Из лоскутков и щепоти куриных перьев, из мусора рассыпавшихся бус, я компенсировала деградацию культуры, творя для дочери уют. Раскованной фантазией ребёнка наполнилось житьё, и для меня переводной картинкой стало её:
— Смотри сюда! А я— лиса! Не та, которая лисица Патрикеева, я добрая — Матвеевна!
Шлогбаум открыт, дрезина прочь летит. Да, передались истины театра.
Я по утрам писалась для экрана, а вечером кормыхалась в истопке, но телевизоры в домах работали в те годы беспрерывно, и прятать внешность в транспорт получалось с условием извоза в париках. Как велика была опасность быть узнанной в толпе или в окрестном ЖЭКе, при получении талонов на продукты, случайно наступить в мозоль классовой ненависти к буржуинству. Поди ж ты, тётка светится с экрана — значит, живёт благополучно, значит, звездит нам про погоду, а в области бездольность, недород, и детские сады позакрывали. Телеэкран был вещью импозантной не для того, кто им владеет, а с теми, кем он овладел. Столькими лютыми обдержима Вселенная эфира. Первые альтернативные эфиры взнялись, как доброзрачные, озонные явления на тропосферах русских. Не искусить канон, гораздо всё вещали: умело, основательно и гранесловно. Несовершенный техноген влиял на качество. Курьёзы по расстановке пауз от старых инженеров случались ежедневно. Старые профи коммуникаций связи сопротивлялись новому стремленью играть лучом и волнами, как властной булавой. Любили старички прервать эфир по неизвестной срочности, оставив зависать заставкой гримасу популярного злодея. Проделывали трюки на ведущих, политиках, а нуворишей не трогали. Когда рекламные потоки жир живота избавили от дряхлости печали, начала длиться и надменно надуваться спесивая пустая стрекотня.
Сугубое скипание с политикой и денежным дождём из воздуха, хвастливый гордый и хупавый на говорящей голове ведущий. Иконного поклонения привычкой востребован мигал мириадами глаз в каждом жилище. Взирали в новости. Вера во «Время» по инерции. Там всё менялось, как в калейдоскопе. Часы переводить избрали моду. А во время тепло включать не стали. Гарвардский мальчик по фамилии Гайдар пообещал вступленье в рынок за сотню дней. Я видела его потом, на девять дней «Норд-Оста» от мальчика не стало и следа. А был ли мальчик? Бунт с кровопролитьем были. В горбатый мост к Гайдару каской шахтеры постучали. «Кто взбунтовал их профсоюз?» с экрана риторически вскричали и «насымали» ярый бунт. В эфир подали. Первым номером. Клаколы касок на горбатый мост накликали крамолу танков. Власть, как всегда, валялась. Котораться на танк влезали претенденты, хотели истиньствовать в наставленьях, но хирургический разрыв границ меж памятью о вере христианской, правдой турецкой и, со многими потами пройденных, знаний немецких не сращивал оружия. Вращая стрельной башней по Москве, ходили танки — авось, вдруг кто-то разгордится, да и царём захочет быть, народу ясно — всё лишь для того, чтобы лиха не множилася. Ангелы рода человеческого, хотя в погонах, службой не стужают. Мятеж, раздор, засада. Глядят охотника. Издаться по крамоле посконной речью на броне — и до казны пустой в кремлёвские коморы, а там и власть имать. Чистосердечна рать, да крылошане у кормила переклюкали жито октября.— Что вы там паникуете? Хожу на службу вдоль колонны танков, и прекратите мне сюда звонить!
Сестра ловила новые потоки столичных спекуляций и спешно набивала зоб. Пытаясь закрепиться за Краснопресненские твердые граниты шипованой резиной новой «Мазды», она почти поверила, что совершен отрыв от родовых провинциальных вотчин.
Но тут прокол — Царевич подкатил на танковом коне. Кирюха—брат, давно ли на петлицах шевроны поменял, молокосос? Спасибо, Пресня подфартила увидеться. Война мешает крови. Брат в кантемировских колоннах, заправленных в проулки Красной Пресни, порадовался за сестру, купившую по новорусским меркам себе квартиру на кольце с обзором от Кремля до зоопарка, опять же — там джакузи против солидола. Мазута-брат выныривал к сеструхе с битвы, опять же, чтоб помыться и поесть. Звонить не смел — заботился о красоте военной тайны, отважный Кибальчиш, таскал за пазухой своим радистам бутерброды и присягал бунтующей толпе, что танки здесь для укрепления порядка, как по уставу старший приказал.
В железных кляпцах кантемировской брони истошно бунтовала Пресня. Но закоснела в полынном земстве провинция, заточная в неурожайных сотках. Ей изглашали вступиться за Москву — она надорвалась и приспособилась. Лишеница в доместикации рассудка. Изуметься ль ей истоком новых революций, когда свободное купище на молочном рынке с каждой щепотки семечек заставит прибегать в надорванный карман жир изобилия копейкой. А керемиды плит у мавзолеев, и сам кремлёвский маестат, и кладовые мёда в долларах «за барыль» — докамест лукорёвый поклеп — неключимое лыко немчуры.
Москва стремилась разбудить совесть уснувшую России, но зелие арапьского червонца уже испепелило молодёжь, и лукорёво двинулись невежи, лишенники наследия отцов. Москву заполонило штурмом мельчайших клерков. Эфир попутал. Бомба для сознанья. Единственным каналом по стране прошлись, чтоб искусить канон сопротивления. Сергей Григорьевич Торчинский тридцать часов не вышел из эфира и стрелки перевёл. Провинция молчанием дала согласие экрану — и предопределила небрежную заброшенность свою. Сверстали на эфир — и спятили с моста. Никто не выполнил завет Ивана Грозного: «Коли у поля встал — так бейся наповал.» А поле радио совсем молчало — ловило белый шум. Потом включили энтузиасты рока песню про осень, пожегшую на небе корабли, и, сбитый с толку, народ на круглосуточной осаде погрелся Белым домом.
Самовласть, пустошница столичных бунтов, пальнула петушка и принялась уподобляться поклепу работой: творить метания земных поклонов храм возвели на площади бассейна, и маестат престола «товарищей» повергнул в «россиян», с дальнейшей выплатой издержек из бюджета. От государственной казны на реконструкцию былого дома откинули с учётом прибыли с налогов, и свята Русь превозмогла кощунство. Не пристало судебный поединок превращать в свадники склочные экрана. Цена за прелесть заблужденья не пепелёсый Белый Дом, а приснопамятное покабытие. Покаслытьём на плёнку намотали нить Ориадны в лабиринт и спутчило весь целлюлоид.
Но в рискоту достоинства московской Пресни власть перешла бы баркашовцам (о чём изустные легенды повествуют), да не далась. Господства, силы, власти — вторая жизнь, синоним возрождения, покабытьё. Чистосердечна рать, да крылошане у кормила переклюкали жито в октябре.
Чистосердечием восторженности ратной истаяли господства прежние. Их власть зрительный луч разрушил.
— Они должны были призвать флоты, фортуна-модератэ, — сказал вернувшийся с боёв внештатный оператор, случайно обронивший «под колёса танка» надежду студии — «трёхсотый панасоник». Без хроникальной съёмки, но с огнестрелом на ноге — геройство поднимавшейся к четвёртой власти пены. Кроваво восходила журналистика альтернативного эфира, и не поймешь, кому альтернатива, — ведь государства уже нет.
Одна Ивановна жила по старине и нравом богу угодила. Мочила огурцы, да квасила капусту. Меня тому учила. На самолётах не летала и всех врагов пережила. Куда не поверни горнило революций, содетель киселя один — народ.
Какой хороший малый придумал, что писать и говорить в эфир необходимо так, чтоб публика сумела наделать выводов сама? В пиратских лоциях эфира присутствуют и примеси. Связь времён кристаллик телевиденья держал прочнее, чем театр. Скорость прохожденья мысли на театре равна академическому часу истории, литературы, а сквозь экран твоя мирская жизнь проносится со скоростью тепла и звука. Там есть еще как вспышка — свет, но это чаще радиация, чем философский камень. Внутренние трудности всегда страшнее внешних. Из театра я иногда выныривала в жизнь, чтоб отдышаться. Окислить кислородной фазой густые концентраты старых истин на скорости сто километров в час на сотом скором. В родимых Берендеях соприкоснуться с фитонцидом хвои, где исцеляет святость состраданья. Теперь, попав в эфиры серы, при неприятьи зла из внутренней прилучности добру, я оказалась в сферах зазеркалья, где связь времён являлась в виде сырых идей из ветхих истин. Сырой раскрой не шлифовался, не отфильтровывал смолу…