Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Ангелова кукла. Рассказы рисовального человека
Шрифт:

Допрашивал дядю Ваню молоденький очкастый лейтенант. По его вопросам Костыль понял, что на него настучала квартирная соседка Лилька Белая, или Лилька Браун, так обзывал её народ из коммунального муравейника, памятуя о гитлеровской сучке Еве Браун.

Действительно, стукачкой она была знатной, идейной, со стажем. В простенке между окнами её комнаты, в наглую, на самом видном месте висел знаменитый плакат тридцатых годов: «Помни ежовые рукавицы!» Совсем недавно она была в силе и ничего не скрывала, а наоборот, гордилась стукачеством. Философию свою выражала просто: «Лучше стучать, чем перестукиваться». Соседке-аптекарше хвасталась, что за заслуги перед Родиной имеет удостоверение на лечение в специальной клинике НКВД, которая находится на углу Дзержинской улицы и улицы Гоголя, в доме графини Голицыной — прообраза пушкинской Пиковой дамы. Всё было хорошо, да мужской товар до неё никак не доходил,

хотя смазливости в ней хватало. Трёхбуквенный тачковоз объяснял Лилькину беду по-своему:

— Кто ж ее дячить-то будет… х… х… х… От дна до покрышки… У ней всё тело доносами провоняло… х… х… х…

Он был единственный — и то в подпитом состоянии, — кто приветствовал при встрече её откровенность.

— Молодец, Лиля… х… х… х… в рот компот. Народ должен знать… х… х… х… ездрить в печенку… своих героиц.

Терять ему было нечего — тачка здесь, тачка там.

Костыля задержали по доносу Лильки Браун за религиозную пропаганду, а также за производство и сбыт ритуальных изделий. Он по просьбе служителей Николо-Богоявленского собора и по доброте душевной в комнатухе своей наряду с мирскими фотографиями печатал на фотобумаге и подкрашивал пасхальными красителями венцы и поминальные иконки для усопших. Раз в месяц от Николы с Коломны к нему приходила вся в чёрном девушка, напоминавшая Ивану погибшую в блокаду дочь, и, перекрестясь, забирала готовую партию, чтобы ушедших в иной мир обрядить перед отпеванием, как полагается по православному обычаю — с венцом на челе и иконкой на груди. Денег за работу он не брал, брал гроши только за матерьялы.

Лилька нюхом своим давно почувствовала: что-то скрытное имеется у её соседа-светописца. И после долгой разведывательной работы выяснила — Иван, кроме обыкновенных фотографий, печатает ещё какие-то, большие, и сушит их прямо на стёклах своих окон. Проникнув в его комнату, когда тот мыл посуду, она увидела, чт'o сушилось у орденоносца, и — как положено — накатала телегу в НКВД про бывшего фронтовика-фотографа, занимающегося религиозной пропагандой и спекуляцией. Одновременно с арестом Ивана в его комнате произвели обыск и нашли вещественные доказательства — неразрезанные отпечатки венцов и фотоиконок с образом Божьей Матери.

На допросе Иван не сопротивлялся. Главное, что интересовало допрашивавшего лейтенанта, почему он — фронтовик, орденоносец — занимался таким неположенным делом?

— Узнай у своих родных, товарищ лейтенант, у матери, отца, деда — как они собираются уходить из жизни: по-христиански или по-собачьи? Я не знаю, как ушли мои — жена, дочь, не знаю даже, где искать их останки, где можно было бы колена преклонить. В память о них я не мог отказать Никольской церкви. Кто-то ведь это должен был делать. Да и нельзя отбрасывать то, что многие сотни лет справлялось у людей. Без венца и ладанки ранее никого не отпевали и не хоронили. А про спекуляцию, товарищ лейтенант, напрасно обвиняете. Денежку брал только за матерьял. Да и по традиции, я вам скажу, без денежки такие вещи никогда в другие руки не давались, как и носильные крестики — выкупить надобно было.

При обыске из правого кармана его пиджака извлекли множество маленьких птичек, ловко сделанных из конфетных фантиков. На вопрос — зачем они ему нужны, он не ответил.

После допроса светописца вывели из кабинета в дежурку, где легавый амбал, один из нападавших на набережной, уже переодетый в форму сержанта, приказал:

— Сними показуху, дед.

— Что? Что?

— Я говорю, сними орден.

— Зачем?

— Не положено с таким орденом в камере находиться.

— Да ты что?! Я за него под Кенигсбергом Костылем стал! Получил от высоких командиров именем самого Сталина, а ты снять с меня хочешь. Нет уж, ты с ним меня в камеру и сажай, коли приказ начальников имеешь.

— Ну что ж, дед, нам снять придется, — ответил ему сержант, и три здоровенных притырка бросились на фотографа. Откинув палку с костылем в сторону, заломили ему руки за спину и самый молодой из них начал свинчивать орден с лацкана пиджака.

— Шнурок безусый! — побагровев, захрипел дед Иван. — Не трожь, мародёр! Я его кровью заработал!

Его затрясло, он с силой двинул культяпкой ноги в мошонку безусого, тот отскочил. Двое легавых рванули деда на себя, и вдруг он обмяк в их руках. Голова упала на орденоносную грудь. Они от неожиданности отпустили его руки, и он рухнул на пол. С последней судорогой вытянулся на грязном полу милицейской дежурки, отдав Богу дух на глазах мучивших его погонников.

Дурка, торчавшая в поредевшей толпе у дверей ментовки, собакой почуяв смерть Костыля, завопила на весь остров своей девственной утробой — да так, что дрожь пошла по всей людской округе. Два молодых бугая

в форме, высланные навести порядок, не смогли с нею справиться. Да и при народе обижать юродку в России не положено. Она орала до тех пор, пока по совету маклака-татарина две переулочные тётки не привели с 6-й линии древнюю островитянскую бабку-немку, чудом оставшуюся в живых после всех исторических перипетий. Она взяла внучкину правую ладонь в свои пергаментные руки и, поглаживая её, стала говорить Кате что-то на своем древнем немецком наречии, часто повторяя слово «Готт». Дурка начала успокаиваться и затихла.

Северный октябрьский ветер, ветер финских ведьм, донёс с Петроградской стороны колокольный звон Князь-Владимирского собора, заполнил мощным гудением линии и переулки нашего острова, созывая к вечерне немногих богомольных старух. Казалось, что колокола немецкой кирхи Святого Михаила на Среднем проспекте и лютеранского храма на Большом, давно закрытые советской властью, очнулись от летаргического сна и вторят звоннице собора, тоже созывая своих давно исчезнувших прихожан и нагоняя в опустевшие улицы холодную, сырую тревогу.

А на куполе Святой Екатерины, что возвышается над Съездовской линией и пятью старинными переулками, плакал Ангел Пустые Руки.

Василий Петроградский и Горицкий. Островной фольклор

Памяти Дашки Ботанической, Ирки Карповской, Проши с Малой Невки, Таньки Босоножки, Лидки Петроградской, Шурки Вечной Каурки, Аринки Порченой, а с нею и других парколенинских промокашек посвящаю этот рассказ.

Вася Петроградский, между прочим, — человечина знаменитая, правда, в среде людишек мелких и пьющих; но столь известных «тачек» — безногих обрубков — в сороковые-пятидесятые годы на петроградских островах не водилось. Даже главный приларёчный стукач-алкоголик Фарфоровое Ухо уважал его и предпочитал лишний раз с ним не связываться. Почему этого стукача так неожиданно именовали — трудно определить. Разве что за уши, которые всегда производили впечатление белоледяных или отмороженных от какого-то постоянного напряжения. Но бог с ним, вернемся к Василию. Вообще-то, непосвящённые петроградские жители звали его просто моряком. Он им и был. Только война обрубила ему мощные ноги по самую сиделку и посадила бывшего матроса Краснознаменного Балтийского флота и бывшего корабельного запевалу в тачку — деревянный короб на шарикоподшипниковых колёсах, а в ручищи дала толкашки для уличного передвижения. И с тех пор родная Петроградская сторона стала его палубой.

Передвигался он, жужжа по улицам и переулкам, от дешёвого шалмана к пиво-водочному ларю. Ни одна рундучная сходка бухариков, ни один алкашный пир не обходились без него — трубадура, баяниста, запевалы. За целый день он успевал объехать все основные питейные точки Петроградской стороны. А их у нас хватало.

На Гулярной улице, названной так еще в XVIII веке в честь находившегося на ней кабака, где когда-то гуляли наши пращуры, почти против Дома культуры фабрики «Светоч», стоял популярный у современных питухов ларь, работавший практически круглосуточно и окрещённый народом «Неугасимой свечой». На углу Малого проспекта и Пионерской улицы торчал не менее известный рундук, прозываемый «Родильными радостями» из-за соседства с роддомом имени Шредера. Там вкушали свои первые родительские граммы счастливые отцы. На углу Зверинской улицы и Большого проспекта проходили братчины штурмовавших Кенигсберг и Берлин. Бармалеева улица имела даже два ларя, называвшихся «Бармалеевыми заходами». Дерябкин рынок окружен был целой россыпью питейных точек, поименованных петроградскими бухарями «Усами Щорса» в честь проходящего мимо однофамильного с героем Гражданской войны проспекта. Кроме этих было еще многое множество разных других заведений.

Каждое из них, помимо случайно приходящих клиентов, имело постоянных питухов, обладавших привилегиями. Последние могли нужную пайку водки или кружку пива получить в долг и назвать дающего уменьшительным именем. А Вася-моряк, как местная знаменитость, более других пострадавшая в войне, мог опохмелиться иногда с утра маленькой кружкой пива бесплатно.

В своей шумной тачке, со старым клееным баяном за спиною, в неизменном флотском бушлате, в заломленной бескозырке и с бычком папиросы «Норд», торчащим из-под огромных усов, начинал он поутру свое «плавание» по пьянским местам петроградских островов. Обладая явными хормейстерскими и организационными способностями, он у всех рундуков, куда «приплывал» после третьего захода, командовал: «Полундра! Кто пьёт, тот и поет — начинай, братва!» И через некоторое время безголосые, никогда не певшие чмыри-ханырики со стопарями водки и кружками пива в узлах рук сиплыми, пропитыми голосами пели тогдашние «бронетанковые» песни:

Поделиться с друзьями: