Ангелова кукла. Рассказы рисовального человека
Шрифт:
Среди деяний Потрясателя, кроме живых картин, «солдатки Венерины», ряжений и колядований, было одно историческое, то есть разбой на большой дороге Вятка-Петербург. Но разбой не грабительский, бескровный. Ватага с дробовиками останавливала ехавшие по дороге тройки, очень вежливо приглашала седоков на специально срубленное гульбище и там упаивала до беспамятного положения. Седоков возвращали назад, лошадей выводили на дорогу, в загривки их сажали по нескольку ярых пчёл и отпускали угощённых на всю свободу.
Это продолжалось бы незнамо сколько, но закончилось после года пребывания Потрясателя в Бесстыжеве его самопотоплением. Излишне подогретый, ставя позы ватажникам, он на глазах у
Но деяния продолжила его ватага, и свободу 1917 года ермолаевские мужики встретили по-своему, игру в разбойников превратили в настоящий разбой, а узнав о свободе от церкви и совести, окончательно отделились от законных жён и пошли в настоящий разгул и террор по всем примыкавшим окрестностям. Короче, стали в этих краях самой революционной деревнею.
Кожаного, в будённовке, комиссара, присланного к ним из району, встретили разодетыми в ермолаевские фигурные костюмы, угостили его пивом-первачом и самогоном и в честь победы революции пожгли кладбищенскую часовенку, объявив себя красным отрядом.
Потомки бесстыжевской свободы не знали, кто у них отец, а кто просто дядя, но пьянское дело справляли как положено и до сих пор не бросают, хотя живут уже без потрясований и снова имеют законных жён, правда, повязанных не церковным браком, а сельсоветовским.
Водяной
«Вот он и есть, бесстыжий Водяной, сохнет на солнце», — сказал нам шофёр, по-местному — возилка, маленький сухой старичок, остановив свою громадину КРАЗ за десять метров от берега. С высоты КРАЗа я увидел в квадрате парома распластанную фигуру человека с водяным «ореолом» вокруг. «Помогите мне, быстрее справимся, — обратился к нам шофёр, спрыгнув на землю. — Дело нехитрое, но без него в Заречье нам не попасть. Повезло ещё, что он с этой стороны, а то пришлось бы за ним плыть на другой берег и перегонять его сюда вместе с паромом».
На другом берегу стояла низкая, поднятая на камнях рубленая избушка, или, как их здесь называли, иззёбка, с одним окном-глазом в сторону реки. Лохматая лайка внимательно наблюдала за нами. Спустившись на паром и схватив за ноги Водяного, возилка велел мне взять его за руки — и, раскачав, мы бросили паромщика в реку. Всё произошло так быстро, что я не успел узнать, зачем это было нужно: мы ведь могли и сами справиться с мотором. «Э, нет, — сказал шофёр, держа паромщика за волосы в воде. — Без него здесь ничего не выйдет». — И, подумав, окунул того ещё раз в воду.
Я спросил, где же паромщик добывает питьё, старик удивился: «Как где? Ему и не надо добывать, все машины со жратвой в Бестожево и Заречье через него ведь едут. А ему что на день-то? Две бутылки „Клюковки“ и три пива, помешать да подогреть — отрубает сразу. „Клюковка“-то местная, мангальская, не то на этиле, не то на метиле. Нормально! Речи ему не толкать, а своё движение он выучил. Главное, поставить его к дизелю лицом, а не наоборот. Без его рук механизмы не пойдут, дизель-то хоть и немецкий, но с первых колхозов здесь».
Мы поднесли паромщика к дизелю, и шофёр запустил его длинные руки с огромными сплющенными пальцами в кожух мотора. И мотор заработал.
Дизель и паромщик представляли собой единое целое, и это было какое-то невиданное нигде и никогда новообразование, человекомеханизм или человекодизель — даже не знаю, как назвать, затрудняюсь. Руки человека с пальцами-клапанами заменяли, быть может, давно исчезнувшие детали и в ритме работы что-то закрывали и открывали внутри механизма. Паромщик работал, как музыкант, ритмически подёргивая плечами, закрыв глаза, повернув голову набок — правым ухом к огромному
инструменту, он явно слушал музыку своего старого кормильца.Здесь, очевидно, всё было рассчитано, отлажено практикой. Как только дизель нагрелся до невозможных для него пределов, паромщик выдернул свои руки-клешни из механизма, и тяжелый паром уже по инерции плавно подошел к другому берегу. Здесь нам самим нужно было быстро закрепить паром веревками: паромщик был уже в воде, охлаждаясь от перегрева.
Пока шофёр заводил машину, съезжал с парома на берег и поднимал КРАЗ на угорье, Водяной, охладившись в реке, из того же дизеля вынул заветную бутылку с горячей смесью пива и «Клюковки», глотнул свою дозу и припрятал бутылку. Поднявшись в машину, мы с нашего высока посмотрели вниз, на реку. Водяной опять, как до переправы, лежал на досках парома.
— Как же он такой в избушку-то попадает?
— Да просто. Лайка-то на что? Она его к вечеру тормошит, лает на него — он с её помощью по холодку в себя и приходит, даёт ей поесть, да и сам, наверное, ест, не всё же водой закусывать. А кто другой здесь жить-то будет? Тайга кругом, зверьё воет. Ближайшие души появятся только через сорок километров.
Рыжий чёрт. Святочный рассказ
Всё годится, только не годится с чёртом водиться.
Русская пословица
Черти, как известно, бывают чёрными, во всяком случае, у белых людей. У негров, говорят, наоборот, черти-белые. Специалисты по доисторическим людским событиям рассказывают, что вскоре после ледниковых времён в европейских землях была страшенная расовая война. Европу вслед ушедшему леднику заселили первоначально чёрные люди, пришедшие из Африки. Позднее с востока в эти благодатные места, гонимые бесконечными неурожаями и засухами, стали двигаться белые люди — арии. Встретив на землях своей мечты чёрных насельников, они вступили с ними в жесточайшую войну не на жизнь, а на смерть. Победили белые, выгнав оставшихся в живых чёрных назад, в Африку. В честь этих свирепых событий эпическая память белых людей окрасила чертей в чёрный цвет, а память негров — в белый. В языках европейцев сохранилось ещё одно интересное свидетельство этих доисторических событий. Белый, убивший чёрного человека, извещал всех о содеянном победным криком — криком ария. Слово это осталось до сих пор в музыкальном лексиконе.
В наших северных краях обитают только чёрные черти. Чертей-альбиносов никто никогда не видывал. А вот рыжего чёрта все-таки произвели в одной из старинных деревень Шенкурского района Архангельской области.
Бывальщина эта уже старая, дохрущевская, происшедшая до укрупнения колхозов и до кукурузной агрессии, разорившей вконец русский Север. В ту пору в этих глухих лесных местах ещё что-то оставалось от былых традиций — хотя бы людская взаимопомощь в тогдашней труднейшей житухе.
Деревня Верховье, к которой мы, рисовальные бродяги, подошли в середине дня, была кустовой — храмовой. Ранее на Севере вокруг таких поселений располагалось пять-шесть малых деревенек, но к нашему времени осталось только три вместе с главной. Когда-то, в царские времена, Верховье считалась деревней богатой, знатной. Храмовый батюшка совмещал в себе и духовную и административную власть: крестил, венчал, отпевал, провожал в армию; записывал все события в учётные книги церкви, выдавал грамоты, свидетельства, оповещал вышестоящих о приплоде человеческих голов. Такая система исправно работала на Севере многие лета без лишних крючкотворцев и помыкающих начальников, что положительно влияло на нравы. Люди здешние при всей суровости жизни получались незлобивыми и великодушными.