Ангельский концерт
Шрифт:
Сам-то он по-прежнему постоянно сомневался, искал знаки и жаждал знамений, видел их в чем попало, а вместе с тем сознавал собственное бессилие и пороки, глубоко укоренившиеся в его душе. И все равно не мог побороть стремления наслаждаться собственным величием, чему способствовали и быстрая карьера — в двадцать девять он уже был доктором богословия, — и бешеный успех его проповедей. Это наслаждение часто заменяло ему удовольствие от пива и вина, обильной мясной еды и плотских утех, к которым он всегда был неравнодушен.
Жажда спасения мало-помалу превращалась в душе реформатора в высокомерие и гордыню. Временами он чувствовал себя даже не апостолом, а самим Христом. В 1522 году бывший монах писал: «Не признаю над собой ничьего суда, даже ангельского. Тот, кто не принимает моего учения, не может достичь спасения».
Он проповедовал, молился, занимал сразу несколько
Порывистый, страстный и страдающий, болезненно чувствительный и грубый, безмерно тщеславный и самолюбивый, измученный постоянным страхом, но невероятно крепкий телом, упрямый и не слишком умный, если считать умом способность видеть суть вещей и понимать тонкие различия, Лютер был не менее практичен, чем его приятель Кранах, по-бюргерски сметлив и умел выпутываться из житейских затруднений. Было у него и еще одно качество: он безошибочно угадывал в людях их слабости и пороки.
И при этом в глубине своего «я» он еще долго оставался тем самым молодым и прилежным монахом-августинцем, стремящимся к совершенству, — до тех пор, пока окончательно не махнул на себя рукой, поглощенный своей кипучей деятельностью и завороженный идеей вернуть Церковь на четырнадцать веков назад, к самому началу. Тут он вступил в спор уже не с германскими епископами, не с Римом, а с самим Всевышним, допустив, что все это время тот вел свой народ и на Западе, и на Востоке по ложному пути.
Зато в отстаивании своей правды Лютер не гнушался ничем. И как только ему удалось донести суть нового учения до слуха толпы, как к новой Церкви, словно к мощному магниту, притянулось все алчное, нетерпеливое, подгнившее, корыстное и не имеющее корней, что только было в Германии его времени. И неудивительно — ведь он, толкуя Евангелие так, как ему хотелось, превратил свои собственные потребности и тайные желания в богословские догматы, а тот хаос, что творился у него внутри, объявил законом человеческой природы. И его хорошо поняли. На этом с мучениями совести было покончено, а понятие ответственности можно было отправить на свалку вместе с изображениями католических святых.
Даже Дитмар Везель, с которым мы не раз прямо говорили обо всем этом, не мог найти доводов против того, что Мартин Лютер — чистейший образец, буквальное воплощение того, что позже стали называть «человеком эпохи Возрождения». Вдобавок ни один из подобных людей не имел такого огромного влияния на умы и сердца современников. Лютер был из той особой породы, которая стоит у власти над миром и сегодня, порождая его бесчисленные кровавые проблемы.
Он обещал свободу всем, но единственный, кого ему удалось освободить, был он сам — и то не безусловно; и все его учение — проекция комплексов и духовной ущербности одного-единственного человека, его неспособности удержаться на высоте, которую он избрал для себя целью. Потому-то лютеранство — не новая религиозная система, не ересь из тех, что возникают из ошибок и заблуждений, а всего лишь попытка поместить самого себя в центр мироздания. Раз уж о Боге мы ничего толком не знаем, а природа наша никуда не годится, остается надеяться только на себя, на человекозверя, вырвавшегося из оков.
За это было дорого заплачено. Свобода оказалась рабством у денег, государства, общественного мнения, сиюминутных благ. И трижды прав был Дитмар Везель, когда сказал, что современный мир родился в той самой келье, где Мартин Лютер спорил и ссорился с дьяволом. Без осуждения — способность видеть вещи такими, как они есть, была присуща отцу Нины как никому из тех, кого мне приходилось знать в прошлом и теперь. Он не делал никаких уступок моему юному невежеству и не пытался скрыть то, что верующий лютеранин должен был бы обходить десятой дорогой. Как раз тогда мы говорили о религиозной живописи и о ее глубоком упадке в следующие сто лет после Лютера.
В конце пятидесятых я впервые начал ощущать себя художником, понял, что кое-что значу сам по себе, и помимо чисто живописных задач внезапно осознал, что никогда не смогу вырваться из круга сюжетов, связанных с Евангелием. И вовсе не потому, что был так уж фанатично религиозен — этого не было и
нет до сих пор; но узел, затянутый в самом начале первого тысячелетия, тот самый, который каждый развязывает сам для себя, мучительно привлекал меня, и Лютер был всего лишь одним из его изгибов. Чего-чего, а самонадеянности мне хватало, хотя я уже догадывался, на что обрекаю своих близких, прежде всего Нину. На нищету, неустроенность, насмешки, заведомо проигранную борьбу, а в конце концов и на отчаяние. Потому что возможности человека всегда ограниченны.Я записываю все эти выжимки из давних бесед с Дитмаром Везелем, потому что больше не полагаюсь на собственную память. Нет, со мной все в порядке, а приобретенный за эти годы опыт пошел мне только на пользу. Однако сказанное тогда, в далеком пятьдесят шестом, со временем видится мне все более важным и, если со мной что-нибудь случится, не должно исчезнуть бесследно.
Он был немцем из немцев, — говорил о Лютере Дмитрий Павлович. И с возрастом его бешеная энергия возобладала над рассудком. Он сметал все препятствия на своем пути и при этом остро осознавал, что жизнь, в сущности, коротка и трагична. Это приводило его в ярость — и недаром современники сравнивали виттенбергского апостола то с разбушевавшимся ураганом, то с быком, то с бешеным слоном. Он почти постоянно находился в состоянии аффекта, готов был в любую секунду сорваться с тормозов по самому ничтожному поводу, а проповеди его были подобны битвам. Ученики трепетали перед ним, и лишь единицы осмеливались противоречить учителю. В зрелые годы он уже прямо противопоставлял разум и веру и без конца твердил, что с разумом нужно как можно быстрее разделаться, потому что истина все равно никому не доступна. Христос не нуждается в жалких человеческих измышлениях, — провозгласил он и тем самым избавил своих последователей от изнурительного занятия: постоянно мыслить и рассуждать.
Могущество реформатора росло с каждым годом, теперь он пользовался полной безнаказанностью и мог позволить себе практически все. И позволил: в речах и памфлетах из него потоками хлынули гнев и ненависть, он не гнушался клеветой, передергивал и тасовал цитаты из Писания, сквернословил во всеуслышание и испытывал болезненную тягу ко всему непристойному. Словечко «дерьмо» постоянно вертелось у него на устах. В похвалу лжи, к которой он все чаще прибегал, Лютер однажды заметил: «Какое зло в том, если для вящего блага и в интересах Церкви кто-то славно и крепко солжет?» Он отрицал аскетизм, посты, молитву и благочестие, хотя сам порой проводил многие часы в молитвах, а на случай, если бес начинает смущать человека, давал совет — побольше пить, играть в кости, смеяться и даже немного грешить в знак презрения к сатане.
«Как же так? — спросил я. — На чем же тогда держится ваша вера, когда…» Но Дмитрий Павлович опередил меня: «Разумеется, на Христе. К тому же многое изменилось. Особенно после того, как у него открылись глаза на то, что он натворил. Но для того, чтобы обуздать выпущенного им духа хотя бы наполовину, понадобились страшные усилия. Я уже не говорю о жертвах».
Реформаторская проповедь была понята прямо и буквально, и ее результатом стал разгул скотства и всевозможного насилия по всей Германии. Вслед за учителем страна словно сорвалась с цепи. Даже сам Лютер был поражен и растерянно повторял: «Чем больше проповедуешь этим людям Евангелие, тем наглее, злее, бесстыднее становится народ: хуже, чем при папизме!» Грабежи, блуд и кровосмешение не знали пределов, то и дело бывшие духовные лица и монахи, принявшие новую веру, объединялись в шайки, врывались в кое-где уцелевшие женские монастыри и силой захватывали монахинь — якобы в жены, а когда те им надоедали, принимались торговать этим уже подпорченным товаром, ссылаясь на слова учителя: «Женщина должна служить двум вещам: или браку, или блуду. Об этом говорит нам и Слово, и Дело Божье».
На исходе первой четверти века страна всколыхнулась до самого дна. В глухих углах, куда долетали лишь искаженные отзвуки нового учения, начали стремительно плодиться «дикие» церкви крайнего толка, каждая на свой лад перевиравшая Лютера и католические догматы. Толпы нищих искателей «подходящей» церкви скитались по всей Германии. В своих требованиях свободы они шли куда дальше реформатора, и вскоре полыхнула самая настоящая война, грозившая ввергнуть страну в пучину полной анархии. Плохо вооруженные крестьянские орды, потерявшие человеческий облик от голода и издевательств землевладельцев, шли в бой со словами вероучителя на устах. Дворянство отшатнулось от Лютера, сочтя его чуть ли не вождем и вдохновителем всеобщей смуты, и он впал в панику, осознав, чем это может закончиться для него лично.